Рукопись из тайной комнаты. Книга вторая
Густа потеряла счёт дням: светает, значит надо дать грудь малышам, потом – в поле, потом – опять кормить и, быстро перекусив то, что приготовила мама, снова – в поле. Вечером она падала замертво, чтобы с утра снова запрячься в работу.
Когда была убрана последняя свёкла, оказалось, что уже осень.
– А Микели-то завтра уже, – папа, оказывается, следил за календарём. – Петуха резать будем.
Густа, с детства помнящая ритуал с петухом, вдруг ясно поняла смысл праздника – конец работы. Конец этому тяжёлому изматывающему труду, когда каждый час в поле означал, что зимой на столе будет еда. Праздник по такому случаю был очень кстати.
В доме закипела работа. Скреблось и мылось, ставилось тесто на каравай, варился сыр. Папа прогулялся до опушки, чтобы нарвать рябины. По древнему поверью именно на рябину возлагалась обязанность хранить дом от мышиной напасти. И уже с вечера папа обстучал все стены ветками. А потом, как и полагалось, был зарезан петух, испечён каравай из трёх видов муки, и мясо, и сыр… Мама, оказывается, умудрилась подготовить к празднику моточек беленой шерсти, чтобы зима была тёплой, а папа разложил по блюдечку блестящие денежки. Всё было, как в детстве. Только не хватало Кристапа. Но на большой кровати лежали и агукали сразу три малыша.
Уже вечером перед сном Густа на минуточку вышла во двор. Над домом висел молодой месяц, в хлеву шуршали об стену боками корова и её молодая дочка, и время от времени всхрюкивала давно спящая свинья. Спали и птицы. А в амбаре надёжно хранилось то, над чем трудилась семья целое лето. Из дома шёл запах хлеба, и казалось, что жизнь наконец-то налаживается.
10
Зима опять свалилась на хутор вместе с белым-пребелым снегом.
Дороги замело, они снова сидели в своём доме, как на острове, где больше не было никого, а о том, что вокруг есть большой мир, напоминало только радио.
Папа, к которому постепенно возвращались силы, начал возиться по дому, подправляя то полку, то табурет. Малыши потихоньку росли, и двойняшки почти сравнялись с дочкой Марты. В отличие от Эмилии и Георга, у неё так и не было имени. Марта с нетерпением ждала, что приедет Петерис, и они вместе отнесут малышку крестить. Но Петерис никак не возвращался, и девочка, как звали её домашние, ползала вместе со всеми по большому тёплому ковру, сотканному бабушкой.
От Георга тоже не было вестей.
Правда, и получать их было некому, в город никто из семьи давно не показывался. Может быть, на почте и лежали письма, а может, и нет, кто знает…
Густе прошлая жизнь казалась какой-то далёкой, как будто бы приснившейся, и писем она больше не ждала.
Зима прошла, как в забытьи. А жизнь на хуторе, как ей и полагалось, шла себе, подчиняясь солнцу, которое ненадолго выглядывало из-за сосен, обещая, что весна непременно снова будет.
И действительно, первые капли с сосулек, вдруг откуда-то наросших на крыше, закапали-закапали, пробивая талой водой ледяной наст на зимних сугробах, и в воздухе запахло скорыми переменами. Дети, уже вовсю ползавшие по дому, ловили солнечных зайчиков, да и взрослые оживились.
Даже корова в хлеву переминалась с ноги на ногу, ожидая отёла. Мама и Марта – Густу корова не слишком признавала – по нескольку раз в день наведывались в хлев, чтобы проверить, как обстоят дела у кормилицы. Если бы знать заранее, чем обернётся этот отёл… Если бы Марта могла подумать, что её девочка, едва начавшая ходить, пойдёт ночью в поисках мамы неодетая в хлев… Если бы Марта знала, уж она бы привалила поленом дверь, или побежала бы, проверила, спит ли дочурка. Но Марта не знала. А вся семья крепко спала. И никто сразу не услышал, как маленькие ножки сошли ночью с заледеневшего крыльца. А когда Вия, проснувшись от холода, выскочила из сеней и подхватила ребёнка, было уже поздно.
Девочка сгорела быстро.
Марта почернела от горя.
Что толку от того, что в хлеву стоит отелившаяся корова, что толку от ежедневного ведра молока, если дочке никогда больше его не попробовать. Что толку от всей её жизни, в которой нет ни мужа, ни ребёнка… Марта перестала разговаривать и даже шевелиться. Её не трогали, давая возможность самой пережить горе и найти в себе силы, чтобы жить дальше. Только мама, время от времени поглядывая на старшую дочь, скорбно поджимала губы. Мама, кстати, и заметила первой, что Марта стала обращать внимание на Эмилию. Девочка, в отличие от Георга, пошла в бабушкину породу: беленькая, с большими голубыми глазами, она была похожа и на маму, и на тётю, и на бабушку. Георг, с его серыми глазами и крупным лбом, был другим, и на нем взгляд Марты не останавливался. К Эмилии же её тянуло, словно магнитом.
11
В первый день марта к воротам хутора подъехал фурман. Фурманы [2] обычно ждали пассажиров у станции. Кто мог заказать фурмана на дальний хутор, было загадкой, однако повозка с новомодными резиновыми шинами стояла у ворот, и папа заторопился открывать.
Из повозки вышел закутанный в пальто мужчина и, расплатившись и отпустив фурмана, повернулся к папе:
– Здравствуйте, господин Лиепа. Я посылал и письма и телеграмму. Как там Августа?
У ворот стоял не кто иной, как Георг фон Дистелрой.
В первый момент папа растерялся. Мама, глядя на непонятное явление в окно, заметила, как не сразу нашёлся он, чтобы пожать протянутую руку гостя. Потом, когда мужчины уже приближались к дому, мама тоже тихонько охнула и посмотрела вглубь дома, где на лавке у стола сидела со спицами в руках Марта, а по полу ползали внуки. Густа что-то делала в своей комнате.
Обстучав в сенях ноги, отец пропустил гостя вперёд, и мужчина, войдя в комнату, замер на пороге. Во все глаза смотрел он на сидевшего на домотканом коврике посреди комнаты мальчика, чьи серые глазёнки, в свою очередь, внимательно разглядывали незнакомца.
Внезапно наступившая тишина напугала Эмилию, и та, оглянувшись в поисках мамы, заплакала. Марта коршуном кинулась к девочке и, подхватив её на руки, прижала маленькое тельце к себе.
На шум выглянула Густа. И тоже замерла, приложив одну руку к губам, чтобы не закричать, а другой опершись на косяк. Так они и смотрели друг в друга – ярко-голубые глаза высокой девушки с разметавшимися по плечам белыми косами и серые, чуть на выкате, глядящие из-под высокого лба глаза мужчины у двери. А посередине комнаты смотрели на них серые и тоже чуть выпуклые, как у отца, глаза маленького человечка со светлыми – в мать – волосами.
Первым очнулся фон Дистелрой:
– Ну вот и свиделись наконец.
С этими словами он, поклонившись мимоходом маме и Марте, обнимавшей Эмилию, шагнул к Густе, гибкой берёзкой склонившейся-потянувшейся ему навстречу.
– Встретились, наконец приехал…
Конечно, не обошлось без слез, вздохов и восклицаний. Эмоции захлестнули каждого. Мама с папой тоже тревожно переглядывались, не зная, с чем пожаловал этот гость. Но, как и положено в хорошем доме, вскоре уже манил к себе запах кофе, а на столе стояло угощение, наскоро собранное мамой.
Первый вопрос фон Дистелроя, чей взгляд перемещался между Густой и маленьким Георгом, был, разумеется, о ребёнке:
– Мой?
– Оба твои!
Густа с гордостью показала на Эмилию, по-прежнему сидевшую у Марты на руках. Та – копия матери – тоже смотрела на гостя своими голубыми глазами. Всей нормандской сдержанности, всего воспитания не хватило, чтобы фон Дистелрой сдержал слезы. Они катились по щекам неправдоподобно крупными каплями, которые он не успевал вытирать тыльной стороной руки. Маленький Георг, тоже расстроившись из-за нового плачущего дяди, подполз на всякий случай к маме и забрался на колени. И снова серые глаза смотрели в серые глазёнки, примостившиеся под голубыми, как небо, глазами Густы.
– Ты выйдешь за меня замуж?
Вопрос повис над столом, и теперь уже вся семья смотрела на Густу. Даже Марта подняла голову, её тоже заинтересовал вопрос.
2
Дословный перевод с немецкого – «человек с повозкой»