Яблоко по имени Марина
Не знаю, – простодушно сказал я, потому что растерялся, да и с чего это я был бледным? Может, я всегда такой…
А я вот росой умываюсь, чтобы быть молодой…
А вы и так молодая, – сказал я, и вдруг, сам не знаю почему, выпалил: – И красивая!
– Правда? – совсем тихо сказала Марина. – А ты, когда вырастешь, может, женихом мне будешь, а?
Я молчал, пораженный ее словами в самое сердце. Потому что до этого и сам себе не признавался, что жуткой завистью завидовал дяде Володе, который мог запросто пойти с такой красивой девушкой на танцы, в кино или клуб, и остальные парни ему, наверное, завидовали, ведь Марина на них и не глядела: ей нравились военные. И я представлял себя высоким ладным лейтенантом, и чтобы сапоги были начищены до зеркального блеска, и мундир сидел бы на мне без единой морщинки, и чтобы я умел танцевать вальс. Этому, впрочем, меня Зойка научила – она умеет, в школьный кружок бальных танцев ходит, и я бы туда записался, но там одни девчонки, и такие задаваки, что совсем не хотелось их лишний раз видеть.
Ну, возьмешь меня замуж?
Да, – сказал я. И почему-то испугался, и тут же отпрянул от окна вглубь комнаты.
– Смотри же, помни свое обещание, – сказала Марина и засмеялась: – А спорим, не вспомнишь? Мужчины много чего обещают, но не всегда выполняют…
Бармалей возмущенно вскрикнул и громко закокотал, что он всегда делал, когда замечал ястреба или любую другую крупную птицу. Наседка тоже всполошилась, закудахтала и кинулась с цыплятами под куст смородины. Всю эту куриную суетню я видел в дырочку в шторе, а вот Марины в поле моего зрения не было. Меня утешила Дунька, которая ласкалась о ноги и мурлыкала – пушистая, уютная, не помнившая стольких обид, которые я причинял ей из-за ее вороватости: чуть зазеваешься – обязательно вскочит на стол и что-нибудь стащит. Даже если не голодная. Ишь, добытчица какая!
А вечером пришел дядя Володя и сказал:
– Паша, ты любишь костры?
Конечно, я любил смотреть на огонь, и дым, сладко-терпкий от травы, которую бросаешь в костер, я тоже любил, а еще – картошку, запеченную в золе под головешками, переливающимися как бордовый бархат на сцене сельского клуба.
– И я, Паша, люблю смотреть на огонь. Давай разведем костер! – сказал дядя Володя. – Далеко не пойдем, вот тут, на полянке
перед домом, и разведем…
Он вынул из кармана кулек с «Пилотом». Почему-то всегда приносил только эти конфеты, и ни разу – леденцы, которые я уважал больше других сластей. Зато Марина очень любила шоколадные конфеты.
Потом мы сидели у костра, слушали дяди Володины анекдоты, смеялись, пекли картошку и, обжигаясь ею, облупливали коричневую в черных подпалинах кожуру – она легко сжималась под пальцами, собиралась гармошкой и снималась, как оболочка с дорогой копченой колбасы. Вокруг нас густела темнота, и красные искорки, будто большие светляки, кружили над костром.
– Мадмуазель, вы нормально вчера до дома добрались? – небрежно и как бы невзначай спросил дядя Володя Марину. – Хотел тебя проводить, но пока ходил в буфет за папиросами, гляжу: твой след уже давно простыл…
– Видишь: живая! – рассмеялась Марина. – Что со мной сделается?
Обычно она смеялась тихо, будто стеснялась, а тут – громко, по русалочьи заливисто.
Еще и роль немножко поучила, – продолжала она. – Помнишь, Сидор говорит: «Только Платона назвали, и вы как маков цвет
вспыхнули». А Луша отвечает: «Зачем выдумывать? Маков цвет. Я замужняя. Что мне во Платоне вашем. Нашли невидаль.»
А заглядывалась, – сказал Володя.
Мало ли что заглядывалась. У какой девки сердце не зазнобчиво? – лукаво, не своим голосом откликнулась Марина.
– Пастернака сейчас ругают в газетах, – сказал Володя. – Наверное, нам не разрешат показывать «Слепую красавицу». Зря
время теряем! Это твоя первая роль, и вот – напрасно. Жалко, что я тебя раньше в наш театр не привел…
А что такого запретного в этой пьесе? – удивилась Марина. – Очень жизненная пьеса, должна зрителю понравиться…
Да как понравится, если Пастернак там, наверху, многим не нравится. К тому же пьеса, говорят, и не печаталась нигде. Спросят,
где взяли, а что режиссер ответит?
Итут Марина улыбнулась совсем как Одри Хэпберн. Это была такая улыбка, что вы и представить себе не можете, если никогда не видели фильм «Римские каникулы». Мы с папой ходили на него целых три раза. Ему очень нравилась Одри с огромными печальными глазами, трогательно торчащими ключицами и легкой, совершенно обезоруживающей улыбкой. Она была нежной и беззащитной, прекрасной как принцесса из туманного, полузабытого сна. И Марина тоже умела улыбаться так же трогательно. Но Володя почему-то совсем не обратил на это внимания, и они завели долгий, малопонятный мне разговор о каком-то поэте, его опале и таланте, нищете и трагедии, и о том, что когда-нибудь, лет через сто, а может, раньше, искусство станет свободнее.
Я слушал их и не понимал, о чем это они беседуют: какая такая им свобода нужна, чтобы читать стихи, танцевать или играть на сцене? Ну и представляйтесь, сколько хотите, лишь бы другим не мешали!
Полуночничаете? – вдруг возник из темноты чей-то голос. Мы, как по команде, повернули в его сторону головы.
Неясный силуэт мужчины почти сливался с покрывалом ночи, но вот он сделал шаг, другой и в отблесках затухающего костра проявилась серая маска лица, и чем ближе человек подходил к нам, тем оно четче становилось. Да это же Иван, наш сосед! И чего он так поздно бродит? Наверное, скучно ему без Поли, его жены: уехала на месяц в
Брянск, в отпуск, а мужа оставила на хозяйстве – кормить собаку, кур, приглядывать за садом-огородом.
Можно к вам подсесть? – спросил Иван.
Мы уже насиделись, по домам собрались идти, – резко и зло сказал дядя Володя. – Нас бессонница не мучает. А ты опять с
танцев идешь?
Вышел во двор, гляжу: огонь горит, вот и подошел, – ответил Иван. – Люблю костры!
Марина молчала и шуршала обертками от «Пилота».
А чего это ты на танцы не пошел? – сердито буркнул дядя Володя. – Может, боишься, что заложат тебя Полине?
Никого я не боюсь. И ничего не боюсь, – раздельно, почти по слогам сказал Иван. Он был, кажется, немножечко выпивши. И
насчет того, что просто так вышел во двор, наверное, врал. Мама как-то говорила отцу, что сосед по ночам шастает на амуры, и я,
честно сказать, не понял, что это такое, но слово – амуры! – запомнил и, желая показаться умным мальчиком, невинно спросил:
– Дядь Вань, вы не амуры ищете?
Володя хмыкнул, а Марина рассердилась:
– Паша, ты хоть соображай, что говоришь! Чушь несешь. Неприлично разговаривать со взрослыми так…
Она встала и, ни с кем не попрощавшись, шагнула в темноту. Хлопнула калитка, радостно взлаял и затих наш Шарик, зажегся свет на веранде.
У тебя с ней что? – спросил Ивана дядя Володя. – Говорят про вас всякое…
А ты уши пошире развешивай, – посоветовал Иван. – Да помни: говорят, в Москве кур доят…
И другое говорят: дыма без огня не бывает, – сухо сказал дядя Володя и, потрепав меня по плечу, посоветовал: – Шел бы ты, Паша, спать…
Что было потом, я не знаю, потому что только лег, так сразу и провалился в теплый сон – он охватил меня жаром июльского полдня и медленно вознес к белоснежным облакам, и я плыл в мягких, ласковых потоках воздуха, и все вокруг сверкало и пело, и кружился волшебный калейдоскоп звезд, и Земля была такая маленькая, что этот голубой мячик можно было взять в руки…
Дядя Володя в ту ночь повздорил с Иваном, и они, видно, крепко подрались: и тот, и другой несколько дней ходили в темных очках. А папа почему-то совсем перестал бриться и, когда прижимался ко мне лицом, его щетина колола кожу.
Петухи, – сказал папа. – Глупые петухи! Еще не понимают, что не мужчина выбирает женщину – это она выбирает, только вид
делает, будто получилось так, как захотел он…
О чем это ты, папа?
Потом поймешь…
А мама долго тебя выбирала?