Чекист
— Вот и кончилась зима... Какие мы с тобой были дети всю эту зиму... И как это было хорошо...
Какая милая, какая тоненькая она в этом огромном теплом платке. Мог ли Митя понять тогда смысл ее слов! Ведь ему было так ясно: вот единственное, ради чего стоит жить, бороться, добиваться, — ее радость, ее счастливый смех, ее благодарность... Затих скрип ступенек крыльца, в кухне на миг вспыхнул и погас огонек, и наступила та мартовская чуткая тишина, когда кажется, все вокруг неподвижно — и деревья, и воздух, — и в то же время все неуловимо дышит, все шумит, не поймешь где: под землей ли, на земле, в небе ли... Митя долго стоял, полный светлой грусти и счастья.
Больше Тая не появлялась в окне, сколько бы раз он ни проходил мимо. Как-то, уже в середине мая, встретился ему Тимоша. Оба обрадовались, и обоим было неловко.
— Ну как ты?
— А ты?
Они помолчали, рассматривая друг друга. Митя вырос, возмужал, плечи развернулись, усы стали уже совсем густыми, требовали бритвы, и аккуратный боковой пробор говорил о том, что он теперь частенько стоит перед зеркалом.
А Тимоша ничуть не вырос, еще больше похудел — кожа на лице стала совсем прозрачной. Глаза глубже запали и блестели, как у больного.
Митя сделал огромное усилие над собой и почти безразлично спросил:
— Ну, а Тая что, опять в Москве?
— Нет, — потупился Тимоша. И, ковыряя носком тяжелого отцовского сапога землю, хмуро добавил: — Брось, не думай про нее, не стоит она этого.
Через несколько дней, задержавшись в классе после уроков, Малалеев подмигнул ему, поманил пальцем и, радостно блестя глазками, шепнул:
— Твоя-то, Хрусталочка, с полячком гуляет.
Митя побелел, глаза его угрожающе сузились. Малалеев отпрянул.
— Ты что? Можешь хоть сегодня проверить. Каждый вечер. На том самом местечке, где ты с ней вздыхал! Чтоб я пропал!
Митя с такой свирепостью пошел на него, что Малалеев бросился к двери, с перепугу стал толкать ее не в ту сторону.
— Пусти!
Митя яростно отшвырнул его и вышел. Он долго бродил по улицам Бежицы, не разбирая дороги. То останавливался перед грохочущим товарным составом и, не понимая, глядел на трясущиеся коробки, в которых простуженные голоса новобранцев тянули протяжные грустные песни. То неожиданно оказывался на середине черного деревянного моста через речку, и теплый ветер трепал его волосы, и он никак не мог сообразить, в какую сторону нужно идти.
Он не верил! Не верил жирному, грязному Малалееву. Не верил Тимоше, в чьих глазах видел презрение к сестре. Он не унизит ее и себя до того, чтобы подсматривать!..
Но когда стемнело, Митя уже стоял у заветного спуска к реке, у той самой тропиночки, которая стала его собственностью, его счастьем.
Ветер шумел в ветвях, и ничего, кроме этого шума, он не слышал. Но он почему-то твердо знал, что она здесь. Сделал несколько шагов в кромешной мгле среди кустов ивняка. И, привыкнув к темноте, вдруг увидел совсем рядом ее запрокинутое лицо с полуоткрытым ртом, услышал слова, которые она невнятно шептала:
— Коханка... Твоя коханка...
И еще увидел сидящего на стволе дерева мужчину. Он склонился над ней широкой спиной, широкими плечами, длинные волнистые волосы закрывали затылок, лежали на воротнике пальто. В мочке правого уха тускло поблескивала серьга. Негромко, со сдержанным смехом мужчина запел:
— Пшиехала маринарка...
И Тая засмеялась тем самым грудным, тихим смехом, от которого так недавно трепетало радостно все его существо.
Митя задохнулся, бросился назад, наткнулся на Малалеева, крикнул:
— Подсматриваешь, гадина! — и, отрывая от себя его руки, выскочил на дорогу.
А там внизу, возле ивы, наступила напряженная, ужасная тишина.
Мгновение Митя прислушивался, затем быстро побежал прочь.
Дома на крыльце встретила его маленькая Катя.
— А у нас опять обыск был. Яков Лукич говорил, кто-то к нам собирается приехать. И Тимоша к тебе приходил.
— Ну их всех к чертям!
Митя прошмыгнул в свою комнату, быстро разделся, лег, укрылся с головой.
Все в мире ужасно! Все подлецы, все предатели! Нет на свете верности, постоянства, доверия! Нет и не может быть счастья! Появился у него друг Петр, появилось дело, в которое он поверил. Все рассыпалось, все оказалось миражом. Поверил он в человеческое сердце. И это оказалось ложью. Как же дальше жить? Да и зачем жить?
К черту все! Ни во что не вмешиваться. На все наплевать. Пусть хоть конец света! Только бы заснуть поскорее!
Он забылся тяжелым сном без сновидений и не слышал, как ночью скрипнула дверь и кто-то окликнул мать, как раздался ее радостный возглас, шутливое ворчание отца, защебетали сестры, как потом ставили самовар и долго суетились и шумели в кухне.
СТАРШИЙ БРАТ
Вот уже несколько дней, впервые после двух лет отсутствия, гостит дома старший брат Александр. И почти каждый вечер приходят незнакомые Мите люди — чаще рабочие, молодые и пожилые, запираются в комнате сестры и шумят и спорят за полночь. Митя, прислушиваясь, никак не поймет, о чем они спорят.
Откуда здесь столько знакомых у брата, который кончал гимназию в Орле, а потом уехал в Петроград в институт?
На заводе было неспокойно: рабочие требовали прибавки, директор отказал, и вот уже третий день отец возвращался домой хмурый и до вечера молча возился по хозяйству. Сходки у Александра он явно не одобрял, но, как всегда, не вмешивался. Дважды заходил Яков Лукич и Александра вызывали в полицейскую часть.
Все это снова и снова приводило на память Мите прежние смутные догадки, и он все больше укреплялся в них: Александр был под надзором полиции.
Однажды отец вернулся с завода рано, был взволнован, весь день бродил по дому, ни за что не принимаясь. Во время обеда поглядывал угрюмо на Александра. Щи съел молча, начал есть любимую гречневую кашу, но вдруг резко отодвинул тарелку, задрал как-то по-петушиному голову, вонзил дрожащий клинышек бородки в старшего сына. И словно продолжая разговор:
— Ну что хорошего? Стражу пригнали. Пешую, конную. Весь завод заполонили.
Александр исподлобья глянул на отца.
— А что же вы хотите, чтоб чернорабочий, к примеру, получал свои шестьдесят пять копеек в день и улыбался?
— Мало ли! Я пацаном в мастерской заслонку поднимал. И куда меньше получал. Подумаешь — чернорабочий. Всякому свое. Выбьется в люди, больше станет получать.
— Вы больно много получаете! — Александр положил ложку. — За месяц пятьдесят рублей. Хватает?
— Каша захолонет! — простонала мать.
— А начальник, скажем, снарядного цеха три с половиной сотни в месяц огребает, да тысячные премии, да наградные от начальства. Справедливо?
— Справедливости захотел!..
— Требую!
— Давай, давай, баламуть людей. А их за это под бритву и на фронт.
— Всех не отправят!
В первый раз отец разговаривал при Мите о политике, в первый раз спорил. Он вскочил из-за стола, отошел к окну, посопел в стекло. Повернулся красный, злой, закричал:
— Всю жизнь наперекор поступаешь! Из-за тебя покоя от полиции не знаю! А чего добился? Только еще сотню-другую сирот наплодите! И на завод тебе плевать — пускай хоть сгорит. А я всю жизнь ему отдал!
Вскочил и Александр. Глаза тоже злые, колючие, волосы на голове ежиком. Тоже в крик:
— Вот из-за таких, как вы, все валится! Веру в товарищество подрываете!
— Какая там вера, если рабочий боится работу потерять, под немецкую пулю угодить? Какая там вера, если каждый должен за жизнь свою дрожать?
— А ну посмотрим! Посмотрим! — многозначительно сказал Александр, сел было к столу, придвинул тарелку, но, не в силах успокоиться, снова вскочил и, прихрамывая, выбежал из комнаты.
Николай Федорович, напротив, занял свое место и словно назло не спеша доел кашу.
Митя, сидя в углу, с удивлением наблюдал эту необычную в семье сцену. Ему было жаль отца. Накипало раздражение против старшего брата. За то, что от него, Мити, таились, как от маленького. За чужой, неведомый мир, который приоткрывался ему в ночных спорах, за то, что, несмотря на все его страдания и разочарования, существовали люди, которые во что-то еще верят, ради чего-то собираются, спорят, может быть, борются и жертвуют жизнью...