Адъютант его превосходительства
И они снова — шаг в шаг, плечо в плечо — зашагали по коридору.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
24 июня части Добровольческой армии стремительно вышли к Харькову. В выгоревшей под жёстким, безжалостным солнцем степи на многие версты протянулись окопы первой линии — излом к излому; с брустверов в лица солдат сыпало ссохшейся землёй и колкой пылью. Ещё на рассвете эти окопы принадлежали красным. Теперь позиции красных переместились почти к окраинам оцепеневшего от страха Харькова, на поросшую подсолнечником возвышенность, откуда били пулемётным и винтовочным огнём. Подсолнухи тоже принимали молча и бессильно свою гибель: одни стояли продырявленные, другие — с обитыми краями, а иные лежали вповалку с оторванными стеблями. Лежали на чёрной выгоревшей земле, и пули, как воробьи, выклёвывали их.
Полковник Львов в бинокль сосредоточенно рассматривал непрочные, беспорядочные позиции красных. Он видел спешно вырытые окопы и даже мелькающие среди стеблей подсолнечника запылённые, усталые лица, видел, как суха земля перед этими неглубокими окопами, и понимал, что такая земля не может ни укрыть, ни защитить от смерти приникших к ней людей.
— Михаил Аристархович, шли бы вы на КП! — умоляюще просил его лежащий рядом командир полка.
Львов ничего не ответил. Он вспоминал недавние бои под Луганском, то колоссальное напряжение, с которым принятая им дивизия вновь брала город. Там были такие же неглубокие окопы, такая же сухая, разбитая в пыль земля.
Окуляры его бинокля задержались на лице одного из красноармейцев, совсем молоденького парнишки. Голова его возвышалась рядом с большим подломанным подсолнухом — такая же конопушная, круглая. Красноармеец выколупывал из подсолнуха молочно-белые семечки — пухлогубый, рассеянный, похожий на телёнка.
«Ну вот, я сейчас прикажу открыть огонь — и наверняка этот красноармеец будет убит, — подумал полковник Львов. — А чем он виноват передо мной? Да ничем! Может быть, я виноват перед ним?» В нем вдруг вспыхнуло сознание нелепости всего этого. Неужели он, полковник Львов, будет виновен в его смерти? Может ли он помиловать его сейчас? А долг? А офицерская честь?
«Война! У неё свои законы, — пытался он примириться со своим сердцем. — На войне всегда кого-нибудь убивают. Сегодня — его, завтра — меня». Но эти мысли о войне оказались беспомощными, за них невозможно было спрятаться от себя, от суда совести, от сознания ненужности всего, чему он отдал свои годы, свою жизнь… «Свои в своих… русские в русских… Я властен над жизнью этого паренька, над жизнями сотен таких же вот молоденьких, русоволосых, светлоглазых, доверчиво глядящих на мир… Впрочем, и он, этот паренёк, властен надо мной. Значит, мы обречены на невидимую связь, на невидимую власть друг над другом. Значит… Но что это я? — одёрнул себя Львов. — Что это я? К чему? Зачем?» Резким движением убрав бинокль от глаз, он повернулся к командиру полка и, глядя на него воспалёнными глазами, приказал:
— Немедленно готовьте батальоны к атаке!
Тот сразу же повернулся к офицеру-корректировщику и радостно прокричал с раскатистым, командирским «р»:
— Пр-рикр-рыть пехоту шр-р-апнелью!
Окоп загудел, тотчас забегали по траншее офицеры, готовя батальоны и роты к атаке.
Офицер-корректировщик продул трубку полевого телефона и бодро прокричал, скашивая обрадованные глаза на полковника Львова:
— Пушки — к бою! По-о цели два! Прицел сто-о!..
На огневой позиции артиллеристов повторили, команду, передавая её от батареи к батарее. Фейерверкеры молодцевато взмахнули руками.
— Беглым!.. Огонь!..
Наводчики коротко рванули шнуры, отбрасывая руки далеко назад, чтобы их не задело и не поувечило замками — при откате…
Заревели яростно пушки, земля вздрогнула, словно под нею зашевелился неистовый великан. Батареи каждые сорок секунд выбрасывали снаряды. Шурша и посвистывая, они проносились над окопом, в котором теперь с ненужным биноклем в руках стоял, расслабившись, полковник Львов. Когда первые разрывы, похожие на кусты огненного шиповника, осыпались, осели, полковник Львов снова приложился к биноклю, наблюдая, как впереди вновь и вновь вспухала и оседала земля дымом, огнём и пылью. Снова с неясным беспокойством поискал окулярами молоденького красноармейца и с сожалением отметил, что один из снарядов разорвался прямо над ним — теперь там, где несколько минут назад лежал парнишка, дождём сыпались вниз головки и стебли подсолнухов, оседала рыжая пыль. Львову стало на миг не по себе, словно он предал кого-то доверчивого, расположенного к людям. Ему показалось, что это он убил парнишку. Но насмешливый голос рассудка, оправдывая его, торжествующе произнёс: «Вот! И все-таки я тебя…» Полковник отряхнул пыль с локтей и встал во весь рост над окопом, увлекая за собой в атаку солдат. Рядом с ним, отплёвываясь от пыли, с одним пистолетом в руках, тяжело и медленно, как по пахоте, шагал командир полка.
Они прошли через поле, переступая через трупы убитых красноармейцев. Перешагивали через витки разорванной в клочья колючей проволоки. Быстро двинулись к возвышенности, часто припадая к земле, прячась за кустами и камнями. От окопов красных все ещё раздавались редкие выстрелы, — видать горстка уцелевших красноармейцев, отстреливаясь, отходила к Харькову.
А сзади, из покинутого Львовым окопа, доносился надрывный голос офицера-корректировщика:
— «Фиалка»! Цель занята нашей пехотой! Перенести огонь дальше!.. «Фиалка»! «Фиалка»!.. Цель занята…
Хрупко хрустели под ногами сломанные стебли подсолнухов, ни одного целого — подсолнухи, как и бойцы, приняли смерть на этой безвестной высотке. Полковник Львов и командир полка поднялись на возвышенность и совсем близко увидели окраины города.
— Вот он — Харьков… — не скрывая своей радости, произнёс Львов и остановился, чтобы получше разглядеть этот, ещё недавно столь далёкий и вожделенный, город. И в это мгновение увидел, как совсем близко от него, отряхиваясь от земли, поднялся человек в красноармейской форме. Пригибаясь и петляя, он побежал. И, вдруг обернувшись, вскинул винтовку и, не целясь, выстрелил в неподвижно стоявшего на высотке полковника. Львову померещилось, что это был тот самый конопушный парнишка-красноармеец, что грыз семечки и над которым разорвался снаряд. Падая навзничь, полковник успел ещё без всякой злобы подумать, словно продолжая недавний разговор с самим собой: «Нет-нет, не я тебя. А ты, кажется, меня… Ты — меня!.. Но, господи, как же это возможно? А Елена? Юрий?..»
К Львову кинулся командир полка:
— Я же вас просил… — и закричал: — Носилки!
Полковник бессильно раскрыл налитые болью глаза, попробовал приподняться, но не смог — руки подломились, а тело оказалось тяжёлым и непослушным.
— Ничего… Я обещал сыну, что меня… не убьют, — сдавленно прошептал он. — И как видите…
Очнулся полковник Львов в госпитальной палатке. По ней суетливо ходил неопрятный, забрызганный кровью врач. Почему-то снова вспомнил конопушного парнишку-красноармейца: сумел ли он выбраться из боя живым или лежит где-то среди подсолнухов?..
Потом полковник увидел над собой два лица — полное, с поблёскивающим на носу пенсне, и молодое, энергичное, с решительным взглядом. Собрав все свои силы, прошептал:
— Капитан!.. Владимир Зенонович!.. Когда вступите в Киев, разыщите… моих… Помогите сыну… в этой… жизни… — и замолчал, не в силах продолжать. На губах у него появились две белые, смертные, полоски.
Полковнику скорбно, с дрожью в голосе ответил Ковалевский:
— Все сделаем, Михаил Аристархович. Вместе с вами отыщем их!..
Лицо у Львова внезапно вытянулось, по телу пробежала дрожь… Ковалевский отвернулся, мелко крестясь…
Громко и торжественно гремели над Харьковом колокола. В соборной звоннице худой человек в чёрном виртуозно и самозабвенно вызванивал на нескольких разнокалиберных колоколах ликующую победную мелодию.
На улицах толпились обыватели. Вперёд выступили смокинги и котелки, они патриотически размахивали цветами.