Александр Великий
Доводилось мне любоваться скакунами с фессалийских пастбищ, где земля плодородна и трава растет сочная и шелковистая, но ни разу не видел я лошади со столь лоснящейся кожей такой необычной масти.
— Опомнись, и я помогу тебе с честью выйти из игры, — крикнул отец. Вот уж не ожидал подобной уступки от этого твердокаменного человека. Однако затем, словно бы пожалев о своей маленькой слабости, он съязвил: — Услуги хирургов и костоправов школы Гиппократа нынче безбожно дороги.
Я взял коня за поводья и отвел его в тень, подальше от зрителей. Все повернулись, внимательно и серьезно следя за моими действиями. Жеребец следовал за мной довольно-таки спокойно, и мне даже показалось, что он стал чуть покорнее после того, как я погладил его по шее. Все ускоряя шаг, я заставил его перейти на бойкую рысь. Теперь мы бежали рядом, и я чувствовал, что ему это нравится — он двигался ритмичным галопом легко и с таким изяществом, что оставалось лишь удивляться, как это хозяин или хозяева решились расстаться с ним. Возможно, я пойму, в чем тут дело, когда попытаюсь его оседлать. Это испытание было не за горами, и я все с большим трудом подавлял растущий во мне холодный постыдный страх. От людских насмешек меня спасало лишь то, что взгляды всех были устремлены только на скакуна, с каждой минутой набиравшего скорость. Ему явно не терпелось побегать, причем в таком темпе, из-за которого мне, возможно, придется влачиться за ним в пыли. Не оставалось ничего другого, как сбросить плащ, закинуть поводья ему за шею и, ухватившись за длинную соболиную гриву, вскочить на него.
Он тут же сорвался с места, да так внезапно, что я опрокинулся и полетел кувырком. Едва коснувшись ногами травы, я рухнул на землю.
Я поднял голову и увидел, что мой здоровенный черный жеребец летит, будто вышел на последнюю прямую на скачках. «Ну все, — подумал я с мрачной уверенностью, — пари проиграно, и сраму не миновать». Я глядел на него во все глаза и вдруг заметил, как скакун наступил на волочащиеся по земле поводья, отчего его голову резко дернуло вниз. Он снова помчался вперед и вновь наступил на веревку и на этот раз, сильно споткнувшись, упал на колени. Поднявшись, он уже не так резво снялся с места, а едва разогнался, как веревка опять попала ему под переднее копыто, и снова голову резко рвануло книзу.
Теперь он ступал очень осторожно, и я окриком заставил его взглянуть в мою сторону. Он остановился и уставился на меня. Не знаю, способны ли животные думать, но в какой-то момент мне показалось, что мысли его работают весьма исправно. Очевидно, он припоминал, что, пока я был рядом, пока сидел у него на спине, ничего неприятного с ним не происходило. Нет, он не питал ко мне злых чувств, напротив, со мной у него было связано самое приятное — разрешение на первый с тех пор, как его забрали с фессалийских равнин, хороший пробег. К моей глубочайшей радости, он пошел ко мне, время от времени встряхивая волочащимися по земле поводьями.
Мне показалось, что он с удовольствием позволил мне взять веревку и нисколько не возражал, когда, свернув ее кольцами в правой руке и ухватившись за гриву левой, я вскочил ему на спину.
Ласково потрепав жеребца по шее, я мягким ударом веревки подстегнул его к бегу, и вскоре он уже несся вскачь, сперва мелким, а затем крупным галопом. Я чувствовал, как ветер путает мои волосы и звенит в ушах. Вряд ли я был бременем для его широкой спины и потому позволил себе ослабить поводья, затем снова натянул их, и, действуя так попеременно, я сумел-таки заставить жеребца быть покорным. Ему же так приятна была эта забава, возможность дать выход накопившимся силам, что он вовсе не возражал против управления. Проскакав на нем далеко по равнине, я развернул коня и начал свое триумфальное возвращение. Приблизившись к смотревшим на нас во все глаза зрителям, я остановил его. Он подчинился натяжению поводка. Теперь я уже не хватался испуганно за конскую гриву, а ласково похлопывал его по спине, блестевшей от легкой испарины, и был почти уверен, что конь признал мое право не только давать ему волю, но и прерывать его радостный бег.
Он остановился в каком-нибудь шаге от Филиппа, и я соскочил на землю. Меня так и подмывало похвастаться, но, вовремя спохватившись, я вместо этого нежно погладил жеребца по бархатистому черному носу.
— Ты выиграл пари, — проговорил Филипп, словно бы и не веря этому.
— Это была нечестная игра, царь, — отвечал я. — Я вызвался заплатить за него, если проиграю, но теперь-то я знаю, что истинная цена слишком велика для моего кошелька. Сколько бы за него ни запросили, это будет все равно что даром, и я готов пожертвовать чем угодно, лишь бы этот замечательный жеребец стал моим.
— Не стану в этом препятствовать, хотя, клянусь моими богами, я сам жажду его иметь. На таком красавце и я бы не прочь проехаться по украшенным колоннами улицам Афин, когда — надеюсь, что скоро, — я укрощу их гордыню. Однако он твой, если тебе хватит сообразительности назвать его добрым именем.
— Взгляни, у него на лбу белое пятно в форме быка, да и сама голова больше походит на бычью. Почему бы не назвать его Букефалом?
— Бычьеголовым? Пусть будет так. Мне нравится простота имен у могучих людей или животных. И вот что еще, Александр. Если ты станешь всадником под стать этому скакуну, думаю, он может понести тебя далеко.
«Объеду на нем полмира, — подумал я. — А поскольку мы оба молоды, то будем вместе расти и мечтать о приключениях и победах, ждущих нас впереди». Мне уже чудилось, как он, возбужденный сражением, мощно храпит и оглашает воздух яростным ржанием.
4Возможно, потому, что я легко справился со здоровенным черным жеребцом — легко, если не считать одолевавшего меня перед схваткой с ним страха, — Филипп призвал меня к себе и в присутствии Олимпиады сделал необычное для него заявление.
— Мой сын Александр прилежен в учебе, во всяком случае, так утверждает этот выживший из ума старик Лисимах, — начал он, обращаясь к Олимпиаде так, словно меня не было с ними, — и, полагаю, он для своих лет прекрасный наездник.
— В первом я и не сомневаюсь. А еще кое-где поговаривают — не знаю, может, слух этот ложный, — что он укротил черного жеребца, которого оседлать не решился сам македонский правитель, — отвечала мать самым что ни на есть сладким голосом.
— Не стану этого отрицать, но Леонид сообщает мне, что в других делах он не столь старателен: в искусстве владения мечом он выдерживает экзамен только на «хорошо». Он должен им овладеть, если хочет иметь хоть половину шансов на победу в сражении.
— Филипп, отец мой, можно мне слово?
— Если с умом, то да.
— Говорил ли тебе Леонид, как я владею большим скифским луком и метательным дротиком?
— Лучше, чем прежде, но все же недостаточно. И если начистоту, он восхищается тем, как сильно ты можешь согнуть лук, но только в том случае, если кипишь от злости или полон уязвленной гордости. Тебе следует больше практиковаться — но как это сделать, не пренебрегая учебой? Я не позволю необразованному олуху восседать на троне, даже если для этого мне придется вернуться из царства Аида. [11] Тебе выпадет иметь дело и с хитрыми персами, и с заносчивыми афинянами. Единственный ответ — тебе нужен лучший учитель в Греции.
— Но Платон умер в прошлом году, — заметила Олимпиада невинным голосом. — Может ли грохот сражений Филиппа пробудить его от вечного сна и призвать к нам, оторвав от спокойного уединения?
— Разумеется, нет. — Филипп раскраснелся. — Как, впрочем, и дикие заклинания неких безумных полуголых особ, все эти кровавые жертвоприношения и извивающиеся змеи на праздниках Диониса. Но я могу вызвать умнейшего человека Греции для службы у меня во дворце.
— Кого же?
— Аристотеля.
— Филипп, кто из нас безумен?! Ты думаешь, Аристотель оставит свою высокую науку и покинет прекрасный город, украшенный колоннами, чтобы прибыть на этот грубый постоялый двор, в Пеллу? И захочет ли он обучать будущего повелителя народа, который все греки и до сих пор считают варварским племенем?
11
…вернуться из царства Аида. — Царство Аида — потусторонний мир, в представлениях древних греков, куда попадают души всех умерших людей.