Капитан полевой артиллерии
– Так ить люди… негоже…
Лихунов заорал на солдат:
– Да почему же негоже-то?!! Для них-то гоже, они вон вас уродуют, на части разрывают такими пулями, головы ваши мозжат, а вам стыдно! С врагом равным оружием сражаться надо! Только тогда и можно на победу надеться, а вы – негоже!
Солдаты, испугавшиеся было его крика, понуро смотрели в землю, жалея о том, что не так ответили господину обер-офицеру, но унтер с медалью на груди повторил «негоже», но теперь уже с твердостью убежденного в своей правоте, и другие, видя его твердость, тут же воспрянули духом и уже глядели на Лихунова уверенней и видели, что их высокоблагородие чего-то недопонимает, но что объяснить ему будет трудно, почти невозможно, и они разошлись.
Чем дольше стояла батарея на позиции, чем дольше отражала она атаки немцев, становившиеся день ото дня все ожесточенней, упорней, тем более заметна Лихунову становилась усталость артиллеристов. Нет, не физическая усталость страшила его. Он знал, что эти люди, работавшие в прошлой своей мирной жизни, возможно, куда больше, чем сейчас, уже втянулись в каждодневный труд у пушек, совладали с усталостью первых дней и теперь уже почти ее не ощущают. Но утомленность психическая, когда изо дня в день тебя оглушает грохот пушек, необходимость быть предельно внимательным с прицелом, с дистанционной трубкой на снаряде, с замком орудия. К тому же батарея обстреливалась постоянно, и были жертвы, хоть и небольшие, правда, но способные стать доказательством того, что ты не вечен и завтра то же самое может случиться и с тобой. Особенно же, видел Лихунов, утомляли батарею отражения ночных атак. Темнота многое осложняла: не видно было лиц товарищей, ни снарядов, ни орудий. Артиллеристы работали лишь на каком-то бессознательном чутье, на вере в заученность, отточенность движений, когда совершенно не чувствуешь себя человеком, имеющим сознание, привычные способы ощущать, но становишься каким-то незрячим нетопырем, сообщающимся с миром одними лишь ушами, кожей и еще чем-то, вовсе непонятным, неизвестным, нечеловеческим.
Лихунов видел, что артиллеристы утомлены, подолгу молчат, все реже собираются кучками, но если собираются, то говорят о чем-то шепотом и замолкают, когда кто-нибудь из офицеров подходит к ним. И Лихунов боялся. Он, побывавший на Карпатах, помнил страшные картины внезапного помешательства некоторых солдат, когда после боя они начинали кататься по земле, рвали на себе одежду, рыдали, остервенело бранились или богохульствовали, начинали стрелять в своих или стрелялись сами. Другие, наоборот, словно теряли дар речи и неподвижно сидели, широко открыв глаза и устремив их неизвестно куда. Ни уговоры, ни приказы, ни крик на таких не действовали, и их увозили в госпиталь, потому что они производили более тяжелое впечатление на здоровых, чем буйнопомешанные. И Лихунов очень боялся такого срыва, боялся, что кто-нибудь не выдержит и его поведение тут же пробудит во многих слабость, неуверенность, заразит микробом психопатии всех остальных, и тогда – батарее придет конец. «И ведь еще не работали большие калибры! – со страхом думал он.- Так что же будет потом, когда немцы станут бросать на батарею „чемоданы“»?
Однажды вечером, оказавшимся на удивление тихим, Лихунов услышал голоса беседовавших артиллеристов. Собравшись в кружок у костерка, они варили что-то в закопченном котелке. Говорил белобрысый сибиряк Фомин, тот, которого нещадно ругал фельдфебель за незнание материальной части. Рядом с Фоминым сидел Левушкин, изнуряемый, знали все, какой-то внутренней медленной болезнью, слушал рассказчика приоткрыв рот, серьезно и благоговейно, да и все артиллеристы выражали лицами своими внимание самое пристальное.
– Так когда же ты видел ее, Илья? – расслышал Лихунов заданный смолкшему рассказчику вопрос.
– Да вот две последних ночи подряд, когда вы спали, – негромко отвечал скуластый Фомин, дотягиваясь ложкой до котелка и помешивая в нем. – И еще раз во время боя…
– Да неужто Богоматерь в таком-то гиблом месте появиться могла? – тихо удивился Девушкин.
– А стало быть, так надо,- настойчиво сказал Фомин. – Матушка-Богородица, видать, благословить умирающих приходила, в путь их последний направить.
– Очень может быть, – весомо отозвался кто-то, кого Лихунову в темноте разглядеть не удалось. А сибиряк, довольный произведенным на товарищей впечатлением, не умолкал:
– Вот вы в окопе-то спать улеглись, а я не сплю, смотрю на небо, на поле, – много ль мне еще смотреть на все это осталось – никто не знает. И вижу, что там вот, версты будто за три от нас облачко небольшое к земле приблизилось, освещенное облачко, словно изнутри подсвеченное чем-то. Я как зачарованный на него смотрю, а облачко все ближе и ближе ко мне и светит все тем добрым, чудным светом, сияет просто. А я уже сам не свой, предчувствие какое-то доброе, будто мамка родная со мной говорить собралась. Ну вот, гляжу, облачко то пропало вдруг, а на его месте стоит Богородица…
– Да как же ты ее признал? – спросили у Фомина с недоверчивым волнением. – Али она тебе какой знак дала?
– Нет, не давала знаков, – помотал головой сибиряк, – только кто же мать Христову не опознает?
Свет от нее такой исходил, как от Спасителя на горе Фаворской, над головой венец…
– Ну, а говорила что-нибудь? – торопливо поинтересовался Девушкин.
Фомин с горьким сожалением, словно судьба его нещадно обделила, мотнул головой:
– Нет, не говорила, братцы. Только руку подняла, будто благословить хотела, да и пропала с глаз долой. Ни облачка, ни Богородицы не видал больше. Два раза таким вот образом она сюда и приходила…
Артиллеристы молчали пораженные, и лишь спустя минуты две, тяжело вздохнув, вымолвил фельдфебель, обыкновенно сердитый, но часто снисходивший до кружка рядовых канониров:
– А ить тебя, Фомин, Богородица, наверно, неспроста благословлять пришла. Знамение тебе, убит скоро будешь…
Над сидящими повисла тишина, нехорошая, гнетущая.
Лихунову с начала войны уже часто приходилось слышать о видениях, являвшихся в основном рядовым после тяжких боев. Суеверие солдатской массы, необразованной, дремучей, возросло, как говорили, до таких размеров, что целые роты начинали утверждать, что видели летящих по небу архистратигов, архангелов, святых. Солдаты стремились раздобыть заговоренные, спасающие от пули или штыка ладанки, иконки, образки, листы с молитвами, отводящими беду. Галлюцинации, психозы, бред стали делом обычным в войсках. Люди, которым надоела смерть, бессознательно искали выход и защиту, но Лихунову было непонятно все это, и в случаях с видениями он усматривал или только слабость – физическую, психическую, или притворство, шарлатанство, и, что было самым неприятным для него, он видел в этом возможность сильного влияния на других воинов, переставших быть хорошими, надежными солдатами.
Он вышел из темноты и жестом приказал вскочившим было артиллеристам сидеть, но спросил жестким, холодным голосом:
– Ну, так ответь мне, Фомин, когда ты видел Богородицу? Поточней припомни…
Сибиряк сильно смутился – он никогда бы не стал рассказывать о Богородице, если б знал, что рядом офицер, но ответил быстро:
– А вчера и позавчера…
– Так, – кивнул Лихунов, – а в котором же часу?
Фомин замялся, глупо хмыкнул, шмыгнул носом.
– Точно не отвечу, но, полагаю, пополуночи часу во втором.
– Во втором, говоришь… хорошо. А ведь я тоже в это время на батарее был и тоже бодрствовал, но ничего подобного не видел. Как же так получается, Фомин? Значит, соврал ты?
Фомин, взволнованный и обиженный, поднялся:
– Никак нет, ваше высокородие, не врал я. Видел Богоматерь, видел!
В голосе Фомина было так много искреннего убеждения в истинности своих слов, что Лихунов тут же понял: «Если мне не удастся сейчас убедить их, то завтра вся батарея увидит Богородицу».
– Ну как же, Фомин, ты мог видеть ее, если даже я, твой командир, ее не видел? – насмешливо, словно речь шла о чем-то совершенно несерьезном, сказал Лихунов, ожидая, что смутит сибиряка, но канонир, упрямо наклонив голову, стоял на своем: