Кто там стучится в дверь?
Канделаки и Песковский вернулись к своим койкам минут через двадцать. Оба тяжело дышали. В качестве рефери, который подал сигнал о преждевременном окончании встречи, выступил дежурный. В рапорте на имя начальника он подробно обрисовал картину, которую увидел, когда все спали.
На следующий день было созвано комсомольское собрание. Секретарь комитета комсомола зачитал рапорт дневального и предложил комсомольцам высказаться.
Песковский сидел с прилипшей к спине рубашкой. Он чувствовал, как под воротником собираются капельки пота, как они стекают к пояснице, слушал, что говорят о нем другие, и смотрел на себя чужими глазами и думал: «Исключат или не исключат, что буду, что стану делать, если все же исключат?» Он знал только, что, если кто-нибудь когда-нибудь скажет ему то, что сказал Канделаки, он снова поступит так же.
Ариф Ашрафи оказался провидцем. Три дня Песковский чистил клозет, постигая мудрость жизни. Канделаки делал то же самое. На четвертый день они помирились, на пятый снова стали друзьями.
Песковский размышлял:
«Я должен выковать свой характер и что-то изменить в нем. Догадываюсь, примерно, что, но, кажется, другие об этом знают лучше.
Что тяготит меня? Любое однообразное занятие, рассчитанное на упорство и терпение. Долго рисовать план местности, собирать и разбирать ручной пулемет, идти с полной боевой выкладкой тридцать ночных километров — занятие не для меня. Выезжаю только на том, что не хочу казаться хуже других. Пантелееву завидую честно. Хорошо знает, что такое долг и как его надо выполнять.
Завтра мне надо встать на заре, чтобы провести в тире с добрейшим товарищем Ашрафи полтора дополнительных часа. Он считает, что у меня неплохо получается стрельба из «вальтера» или парабеллума навскидку. Стрелять интересно, но вставать ради этого чуть свет... бр-р-р.
Зря обидел его когда-то. Перед ним стыдно, а перед самим собой — того более. Теперь иногда я выигрываю соревнование с ним, но в розыгрыше первенства школы проиграл. Никто никогда не будет знать почему. У него было сорок семь очков из пятидесяти в последнем упражнении. А у меня тридцать восемь из сорока и оставался последний выстрел. Корректировал Ашрафи — кончив стрелять, он решил помочь мне. Сказал про четвертый выстрел: «Девятка половина двенадцатого» — и немного спустя: «Не торопись». Это, чтобы я последнюю пулю в девятку послал и выиграл у него. Он бы не обиделся. Он был бы рад, что подготовил нового чемпиона.
За меня зверски переживал Мнацаканян. В роли наблюдателя присутствовал Станислав. Он, по-моему, вообще никогда ни за кого не болел, у него даже нет любимой футбольной команды. Так вот, мне оставался последний выстрел. Я хорошо знал свой парабеллум. И из девятки выпускал пулю редко. Но сейчас мне надо было попасть не в девятку. И не в десятку тоже. Мне надо было испытать себя чуть-чуть, испытать и меткость и то, что принято называть самолюбием, мне надо было послать пулю в восьмерку, чтобы не опередить тренера. Я не хотел его опередить.
Целился тщательно, когда выстрелил, знал, что восьмерка внизу, я научился без помощи корректировщика догадываться примерно, куда ушла пуля.
Шаген искренне огорчился: «Чего же ты не прицелился как следует?» Ему очень хотелось, чтобы крохотный серебряный кубок достался мне.
Ашрафи что-то недовольно буркнул под нос и сказал, что настоящий стрелок тем и отличается от обычного, что может держать себя в руках и не промазать последнего выстрела. Когда начальник школы вручал ему приз, он стыдливо поблагодарил. Я подумал, пусть будет ему память обо мне, этот кубок, вместо часов, которые он мне когда-то вернул.
С тех пор прошел год.
Вообще человек при желании способен многое успеть даже за год, если не отвлекаться на житейские мелочи. Теперь я знаю: за год можно кое-что освоить и понять, занимаясь чем-то одним, думая об этом одном и утром и вечером и даже сны видя специфические — многосерийные.
Изучаем криптографию и радиодело. И с особым интересом обычаи, порядки и нравы страны, в которой, по всей вероятности, предстоит работать. Учимся по-новому писать адреса — сперва фамилию, имя и потом улицу и в самом конце — город; по-новому мыть руки — в раковине, наполненной водой; по-новому застилать постель — заправляя края одеяла под матрас и «вкладывая» себя под одеяло, как письмо в конверт; учимся искусству переходить улицу, терпеливо ожидать зеленый свет, даже если ни вблизи, ни вдали не видно автомобилей. Рустамбеков, никогда ничего не пивший «для души», а лишь, когда приходилось, — для дела, учит нас искусству пить и не пьянеть. Он говорит, что опьянение можно подавить силой воли, что вино расслабляет только не умеющих владеть собой; если ты знаешь, что находишься в чужом лагере и не имеешь права захмелеть, тут лучший помощник не сок от шпрот и не кусок масла перед первой рюмкой, а твердо сказанное самому себе: «Я буду пить, как все, и не захмелею, не позволю себе, буду следить за своими словами и поступками».
Рустамбеков считает, что наша школа дает за несколько лет то, на что иным людям и жизни не хватает: помогает выковать и усовершенствовать характер, сделать его изобретательным, рефлекторным, устойчивым.
Нас учат искусству определять характер человека по его внешности. Мне нравятся эти занятия. Их ведет судебный психиатр, профессор, маленький, подвижный, энергичный толстяк, перетянутый широким ремнем, который делает его фигуру похожей на букву «фита». Христофор Меликсетович не расстается со стареньким портфелем; когда выходит на улицу, отчаянно размахивает им и настороженно оглядывается по сторонам, чем-то напоминая школяра, сбежавшего с урока и боящегося встретиться с классным руководителем. В другие минуты жизни, поучая и разглядывая нас свысока, он становится похожим на администратора гостиницы, для которого все люди на одно лицо. Поди после этого попробуй определить характер и профессию человека по одному его внешнему виду.
И все же наука эта пре-лю-бопытная.
Христофор Меликсетович учит нас по внешнему виду распознавать характеры (мне кажется, что именно это искусство помешало ему выбрать подругу жизни; если бы я все сразу узнал о девушке, она бы тоже потеряла для меня интерес: человека лучше узнавать постепенно).
Учитель старается использовать любой повод, чтобы помочь нам «разобраться в типах», и требует быстрых описаний.
...Едва мы вышли из электрички, Христофор Меликсетович попросил нас рассказать, что мы думаем о соседе, всю дорогу не отрывавшемся от книги «Гиперболоид инженера Гарина». Я сказал: «Белобрысый, с квадратным лицом, уголки губ опущены, глаза светлые, тело длинное, мне кажется...» «Продолжайте вы», — обратился профессор к Пантелееву. «Порывистость и неустойчивость решений, низкая степень сопротивляемости... общая недоразвитость». «Слушай, почему у тебя все типы — отрицательные?» — беззлобно поинтересовался Мнацаканян. «Ничего удивительного, — равнодушно возразил Станислав, — чем больше начинаешь думать о человеке и вообще узнавать его, тем больше недостатков в нем находишь; как правило, мы хорошо отзываемся о тех, кого не очень хорошо знаем». «Вы не боитесь, милостивый государь, что вам будет трудно в личной жизни?» — слегка улыбнулся Христофор Меликсетович. «Товарищ Пантелеев дал зарок бескорыстно служить обществу, ничего не требуя от него взамен», — сказал я и осекся, вспомнив вдруг про одинокую жизнь нашего профессора.
Мнацаканян за эти годы возмужал и прочитал уйму книг. Он лучший среди нас радист, знаток языков и вдобавок режиссер драмколлектива. Отец Шагена работает в хранилище древних рукописей и живет этими рукописями, а мать преподает языки, Шаген их единственный сын. В детстве он часто болел, мама присылает ему к зиме теплые носки-джорабки, просит беречь здоровье и «вообще следить за собой». Между прочим, ее «солнышко» купается в море с апреля по декабрь. Закаляется. Когда Шаген был еще маленьким, мама постаралась обучить его немецкому. Она убеждена, что сын готовится стать военным переводчиком.