Африканскими дорогами
Когда колонизаторы стали внедрять в африканское сельское хозяйство новые культуры (хлопок, арахис, какао, кофе, бананы, масличная пальма), за них ухватились, как за спасательный круг, и сами крестьяне. Сравнительно высокие цены на эти нашедшие спрос на мировом рынке продукты привели к тому, что их начали выращивать повсеместно. Гана вышла на первое место в мире по сборам какао-бобов. Кения экспортировала громадное количество персидской ромашки. Но этот успех зачастую был призрачным, доставался слишком дорогой ценой.
В Далабе на Фута-Джаллоне я долго разговаривал со стариком лесничим, давно работающим в этих местах. В ответ на мои вопросы он рассказал:
— До колонизации края крестьянское хозяйство было натуральным. Существовала своего рода гармония между потребностями семьи, производительностью орудий труда и традиционными методами сохранения плодородия почвы. Что я хочу сказать? Например, одна крестьянская семья могла за год мотыгой обработать около четырех гектаров. Собранный с этого поля урожай обеспечивал ее нужды. Когда земля истощалась, крестьянин осваивал новый участок, а старое поле становилось залежью.
Лесничий внимательно посмотрел на меня: понятен ли ход его рассуждений? Я утвердительно кивнул. Он продолжал:
— Тяжесть колониального пресса поставила крестьянина перед дилеммой — или умереть с голоду, или производить больше. Но как поднять урожай? Удобрения слишком дороги, поэтому переход к интенсивному земледелию был практически невозможен. Оставался один выход — расширение обрабатываемых земель. Когда в двадцатые годы появились первые плуги и начал применяться тягловый скот, это было для крестьян подлинным откровением. Отказывая себе буквально во всем, они собирали деньги на покупку плуга и быков.
— Но ведь это же своего рода техническая революция, этот переход от мотыги к плугу! — воскликнул я.
Лесничий горько усмехнулся:
— Еще одна такая «революция» — и плодородие африканских почв станет преданием. Подгоняемые колониальной эксплуатацией, крестьяне всемерно расширяли посевы. Они выжигали новые и новые участки саванны и леса, обрабатывали землю до ее полного истощения. Плуг буквально пожирал землю.
Зачастую новые поля под доходные культуры создавались за счет сокращения посевов зерновых, посадок корнеплодов, овощей. А в результате случалось, что деревня с трудом могла прокормить себя. Былое равновесие ее производительных сил и потребностей оказывалось разрушенным, а переход к более высокому уровню производства заторможен.
За зеленой стеной
Нельзя сказать, что жизнь африканской деревни отгорожена от стороннего наблюдателя какой-то особенно непроницаемой преградой. Более всего мешают ее попять неизбежное посредничество переводчика, различия национального опыта и, наконец, культуры, приводящие временами к полному взаимному… непониманию. Всегда существует и известный порог, перешагнув который любознательность превращается в назойливое, нескромное любопытство. Его же нигде не переносят.
Я постепенно узнавал различные стороны крестьянского быта, и в частности пережитки родовых отношений, столь распространенных и прочных в Тропической Африке.
Помню, у дороги от Аккры в городок Кофоридуа, у выезда из одной небольшой деревушки, я часто видел мастера — резчика по дереву. Когда я проезжал, он сидел, как правило, у дорожной обочины в окружении ребятишек, зачарованно следившими за его работой.
В правой руке он держал изогнутый крюком резец. Перед ним, на земле, лежал массивный деревянный комель. Разговаривая с детьми, мастер часто-часто ударял резцом по куску дерева, от которого искрами разлеталась белая стружка. Дерево было мягким, и работа спорилась. В стороне стояли уже готовые изделия — предназначенные на продажу «стулья».
Впрочем, это слово вряд ли подходило. Скорее можно было говорить о своеобразных скульптурах, вытесанных из массивных деревянных кусков. Собственно сиденье представляло толстую, вогнутую пластину шириной 30–40 сантиметров и длиной до 60 сантиметров. Ниже была вырезана большая геометрическая фигура, типичная для орнамента народов акан. Она располагалась опять-таки на массивной, плоской доске примерно такого же размера, как и верхняя. Повторяю, что весь этот «стул» тесался из одного комля дерева.
Для каждой фигуры орнамента у акан было свое название. В этой связи среди ученых — искусствоведов и этнографов — сталкивались два мнения. Сторонники одного утверждали, что национальный орнамент состоял из идеограмм — символов, в которых заключался определенный, к сожалению забытый, смысл. Им возражали, подчеркивая, что названия отдельных геометрических «знаков» отнюдь не означает их скрытого смысла. Названия выбирались произвольно и не соответствовали уже известной, установленной с достаточной степенью точности логике развития орнаментальных фигур.
Работающий у дорожной обочины резчик перечислил мне несколько десятков известных ему орнаментальных фигур, но не смог сказать, соответствуют ли их названия якобы вкладываемому народом в каждый знак смыслу. Когда я спросил его, изменял ли он сам вырезаемые из дерева знаки, резчик с удивлением посмотрел на меня.
— Зачем? — спросил он, пожимая плечами. — Да это и не принято. Их перестанут покупать, если увидят, что они стали другими.
Однако он признал, что раньше эти «стулья» не использовались как сиденья.
— Это были священные предметы, — объяснил он.
Как-то раз я присутствовал на народном празднике в небольшой ашантийской деревушке. Это было пышное торжество, в котором участвовали все, от мала до велика, деревенские жители. Вдруг среди восседающих в паланкинах вождей, среди пестрых, громадных зонтов, обшитых золотыми кистями, я увидел, как несли странную деревянную фигуру, которую, только приглядевшись внимательно, узнал. Она выглядела совершенно так же, как и «стул», который изготовил практически на моих глазах резчик. Правда, фигура почернела от времени и была украшена темными бронзовыми колокольчиками и бронзовыми же пластинами. Ее окружала толпа людей, которые относились к ней с видимым почитанием.
Позднее мне объяснили, что у народов акан каждый род обладал подобным «троном». В крестьянстве было распространено убеждение, что в нем заключена особая сила — как бы жизненное начало рода. Это чем-то напоминало мне сказку о Кощее Бессмертном, прятавшем свою душу в яйце. Когда я рассказал ее своим знакомым-африканцам, они согласились, что сходство, действительно, существовало.
Была у «трона» и другая роль. Он служил как бы центром собирания, центром сплочения рода.
У ашанти, как я знал, были сильны пережитки матриархальных отношений. Что это означало на практике? Мужчины занимали господствующее положение и в хозяйственной деятельности и в общественной жизни. Однако родство по женской линии было намного важнее родства по линии мужской, и это оказывало громадное влияние на весь местный быт.
В частности, наследство переходило от отца не к его детям, а к племянникам — детям его сестер. В особенности строго этот принцип соблюдался в отношении земли, которая должна была сохраняться в материнском роду. Но и в тех случаях, когда речь шла о состоянии, нажитом самим умершим, порядок наследования не изменялся. Лишь после того, как родовые традиции оказались основательно подорванными, движимое имущество стало наследоваться от отца к детям.
Очень явственным было воздействие матриархальных порядков на наследование власти. Если умирал вождь, не его сыновья поднимались на трон. Они даже не претендовали на это, удовлетворяясь обычно высоким положением в материнском роду. На трон старейшины племени избирали преемника из рода матери вождя, из числа либо его младших братьев, либо племянников.
Таким образом, материнский род был силой, с которой нельзя было не считаться. В то же время, как и в обществах, где были прочны пережитки патриархальнородовых отношений, в ашантийской семье господствующее положение занимал мужчина. В его дом приходила жеиа после вступления в брак, он распоряжался судьбой своих детей.