Шофферы или Оржерская шайка
Ладранж был между двух огней.
– Я тебе верю, – наконец заговорил он, – это уж должно быть правда, если ты говоришь… но послушай, Даниэль, дитя мое, я не вижу тут никакой для тебя причины так жертвовать собой, можно быть добрым родственником, но когда уж дело идет о своей голове… Но ты не сделаешь всего, что тут наговорил, ручаюсь, что не сделаешь.
– Я это сделаю, дядюшка! Это так же верно, как то, что над нами есть небо.
Торжественность этого подтверждения ужаснула старика, он с минуту подумал.
– Хорошо, – начал он опять, – уж если ты непременно этого хочешь, я предоставлю Бернарду полную свободу действовать, как он хочет, в отношении этих дам: он может оставлять их у себя, если ему это вздумается, что же касается до того, чтобы принять и поселить их здесь у себя, никогда на это не соглашусь, пусть хоть на куски меня режут… Не правда ли, Петронилла, что нам нельзя принять к себе аристократок?
– Господи! – зашипела опять экономка, – да если б у нас на это духу стало, так я бы тут все кверху дном поставила… Принцессы, которые все перевернут… Там на ферме только теперь у всех и занятий, что об их кушаньях хлопотать, то цыплят, то яиц… одним словом, разоренье!
– Можно было бы устроиться так, что присутствие этих дам в замке не вводило бы вас в излишние издержки, – поспешил воспользоваться случаем и сказать, кстати, для успокоения дяди, – я бы обязался платить за них.
– Полно, – перебил его сухо Ладранж, – не будем более говорить об этом; я, конечно, человек бедный и от платы не отказался бы, но… покончим с этим! Из уважения моего к тебе я соглашаюсь еще оставить на ферме этих глупых созданий, ну их к Богу! Но не проси же у меня ничего более, или ты меня с ума сведешь.
Всякое настояние, ввиду страха за свою личную безопасность, так овладевшего стариком, становилось бесполезно; между тем Даниэль все-таки хотел еще попробовать некоторые доводы.
– Довольно, довольно! – снова перебил его Ладранж нетерпеливо. – Я сказал, ни слова более, или мы поссоримся… Лучше иди за мной, – продолжал он, вставая и таинственно подмигивая, – в моей комнате нам свободнее будет говорить о серьезном деле, – и он взял Даниэля за РУКУ.
– Ай, ай! – закричала своенравная Петронилла на своего барина. – Это мне-то нынче вы ничего не доверяете, пора, пора мне начать прятаться! Как будто я еще не знаю всех ваших секретов!… Знаю, сударь, даже место, куда вы деньги свои прячете.
– Молчать, животное! – крикнул на нее с угрозой Ладранж. – Что ты, с ума сошла?
Потом, обернувшись к Даниэлю, прибавил:
– Не слушай ее! Какие у меня деньги? Я разорен, как и все другие; аренд мне не платят, а налоги душат… Но эта женщина такая сварливая! Что делать, милый мой, -продолжал он уже со снисходительной улыбкой, – много приходится прощать старым слугам. Правда, я сам допустил Петрониллу присвоить себе много воли в доме, а теперь уже и поздно ее исправлять.
И, говоря таким образом, он ввел племянника в смежную комнату, тщательно затворив за собой дверь.
V
Признание
Спальня старика Ладранжа представляла собой тот же беспорядок или, лучше сказать, такое же собрание никуда негодной безногой мебели, как и первая комната. Хозяин даже усадил Даниэля на сафьянное, лоснящееся от жира и грязи кресло и, садясь, в свою очередь, начал шепотом:
– Вообрази себе, мой друг, эта дура Петронилла забрала себе в голову быть моей наследницей; чтоб она оставила меня в покое, я не отнимаю у нее этой надежды, а потому малейшая таинственность ее уже и беспокоит; но ты понимаешь, что тут подумаешь не один раз, прежде чем дать ей что-нибудь кроме приличной пенсии.
– Дядюшка, в подобных вещах у вас один только может быть советник, по моему мнению, это – ваша собственная совесть, но позвольте мне напомнить вам, что я тороплюсь.
– Ну хорошо, хорошо, к делу! Ты увидишь, что оно стоит труда, чтоб поговорить о нем. – И он провел рукой по лбу, изрезанному морщинами, и, казалось, соображал. – Право, милый мой Даниэль, велико должно быть мое уважение к тебе, чтобы заставить меня сообщить подобную важную весть. Ты так еще молод, что я долго не решался открыть тебе свою тайну, но наконец, считая тебя осторожным, некорыстолюбивым, добрым патриотом, я хочу довериться тебе, тем более, что, говоря откровенно, мне выбирать не из кого…
И старик злобно улыбнулся, а Даниэля так и жгло нетерпение, от этих вступлений.
– Ты знаешь, – продолжал Ладранж, – а, может быть, и не знаешь, что в молодости у меня были кое-какие шалости, как у всякого другого, хотя я и хотел навсегда остаться холостым, но из этого еще не следовало, чтоб жил я суровым анахоретом, а потому то тут, то там я позволял себе развлечения; шалости эти никогда не переходили, конечно, известных границ, отец мой, первый судья из нашей фамилии, был чрезвычайно строг насчет нравственности, но кроме него, я тоже тщательно старался скрывать это и от твоего отца, Даниэль, да и от моей сестры, этой бывшей маркизы. С другой стороны, я всегда был очень расчетлив, а вследствие этого всегда старался так устраивать свои делишки, чтоб глупости мои не обходились мне дорого. В этих случаях вообще следует более всего избегать расточительности и скандала, помни это, Даниэль, ты еще так молод и, вступив в зрелый возраст, останешься благодарен мне за мой совет.
Правила эти были высказаны таким степенным самоуверенным тоном, как будто Ладранж проповедовал самую безупречную мораль. Даниэль сделал незаметное движение. Дядя продолжал:
– Поэтому, мой друг, ты не удивишься, если я тебе скажу, что в один прекрасный день, двадцать пять лет тому назад, я очутился отцом здорового, крепкого ребенка, который расположен был жить. О матери его я ничего не скажу тебе, разве только то, что ее нельзя было ставить образцом ни невинности, ни красоты, никаких добродетелей, а потому я и не гнался за нею более, чем она за мною. Заставив меня дать ей клятву, что я не брошу этого ребенка, она ушла от меня; с этих пор я не имел о ней никаких сведений и не знаю, что с ней сталось.
Вначале я намеревался свято исполнить данное мною ей слово, а потому отдал мальчика к кормилице в одно хорошее семейство из окрестностей Манса. Из-за предосторожности я не лично вел переговоры с этими людьми, так что и они не знают, кто отец их питомца.
Каждые три месяца через старого служителя нашего семейства я получал известия о ребенке и тем же путем посылал должную за его воспитание сумму денег. Так шло дело пять или шесть лет; я предупредил фермеров, чтобы они воспитывали моего сына, как бы то был их собственный и чтобы они его приучали к сельским работам. Мальчишка, как мне о нем доносили порой, отлично свыкся с этим существованием и давал надежду, что из него выйдет со временем сильный, смелый, хороший работник.
Удовлетворившись этим результатом, я стал, краснея сознаюсь тебе в этом, менее заниматься судьбой бедного существа, мало-помалу я перестал отвечать на получаемые мною оттуда письма, перестал высылать деньги и, наконец, кончил тем, что перестал совершенно думать о нем и прервал всякие сношения с его воспитателями.
Я угадываю, Даниэль, твою мысль; ты философ, и ты слишком усвоил себе нынешние идеи, чтобы видеть для чувства родительского большую разницу между детьми законными и незаконными, а вследствие этого ты жестоко осуждаешь мое поведение. Но что ж ты хочешь? Тогда строй мыслей был у меня совсем другой, может, даже мне казалось и тяжеловато исполнение обязательства, так необдуманно мною принятого, а потому я до такой степени положительно забыл об этой шалости своей молодости, что, уверяю тебя, в продолжение нескольких лет даже ни разу не вспомнил, что у меня есть сын. Но вот только с некоторого времени, с тех пор, как одиноко живу в этом старом доме, особенно с того времени, как революция освободила нас от старых предрассудков, я стал часто вспоминать об этом покинутом мною ребенке; я стыжусь своего прошлого поведения, совесть упрекает меня, и чем более думаю о настоящем положении своего сына, тем строже виню себя, так что желание поправить свои ошибки постоянно преследует меня. Наконец, что ж мне еще тебе сказать? Я теперь намерен во что бы то ни стало отыскать этого несчастного ребенка, чтоб усыновить его и оставить ему свое состояние.