Королевский гамбит
И майор как бы ощутил прохладный ветерок с реки, разлившейся по лесам левого берега.
— Знаю и такой город, — Крафт повернулся на каблуках, — Левченко, проводите его в шестую комнату. Передайте Пактусу, чтобы оформил прибытие.
Размахивая стеком, Крафт зашагал прочь. Мимо Соколова прошмыгнул невысокий пожилой мужчина. Маленькие глазки, словно два буравчика, посверкивали под редкими бровями. Улыбнувшись слащаво, он спросил:
— В шестую? Веди, веди.
— Кто это? — поинтересовался Соколов.
— Премерзкий тип! — Левченко сплюнул. — Денщик начальника школы Горбачев. В июне сорок первого был призван, сразу перешел к немцам…
…В бархатной темноте неба звезды будто огоньки сигнальных фонарей самолета. Шелестит ветер в листве раскидистого клена. Ветви постукивают робко.
В помещении темно и тихо. Соколов было задремал, но внятный шепоток за тонкой переборкой насторожил его.
— Сосед наш уснул? — проговорил первый голос. — Ты хотел мне что-то сказать?
— А коли не спит, — отозвался второй. — Подождем еще.
— Дрыхнет без задних ног. И стена как-никак. Давай!
— Я, Темкин, о возвращении домой подумываю. Ведь придется нам когда-нибудь до дому подаваться. Пожалуем в родные места, а нам: “Что вы, други, сделали для победы?”
— Победят-то немцы.
— Дьявол их разберет, кто. Только надо нам с тобой подумать о том, что сможем сделать мы здесь для Красной Армии…
В шестую к Соколову кто-то вошел. Голоса за стенкой смолкли. Налетев впотьмах на стул, поздний посетитель принялся шарить выключатель. Скребся он долго, безрезультатно, в конце концов грязно выругался и крикнул:
— Сарычев! В комендатуру! Слышь, Сарычев! Проснись, вызывают!
В заставленной столами и шкафами комнате центрального здания сидел напыщенный немец и с деловым видом перекладывал с места на место бумаги. Не приглашая сесть, он начал задавать майору вопросы.
Его интересовало все — отношение “господина Сарычева” к гитлеровскому режиму, к частной собственности, к религии…
Соколов отвечал осторожно.
— Вот бланки, бумага. Вот перо! — проговорил немец. — Все, что рассказали, — напишите!
Майор долго заполнял анкеты, сочинял пространное объяснение-обязательство “служить Великой Германии, фюреру”.
Немец прочитал заполненные вопросники. Одобрительно гмыкнул и, пощелкивая дыроколом, старательно подшил документы.
В окне замаячила физиономия подвыпившего Левченко. Он посигналил майору измятой кепкой, а когда тот вышел, спросил покровительственно:
— Готово? Значит, пьем?
Соколов отрицательно покачал головой:
— Не освободился еще. Помощник начальника школы приказал подождать.
Левченко, привстав на завалину, вновь заглянул в окно канцелярии и сообщил небрежно:
— Формальность! В картотеку тебя Пактус заносит. Сейчас…
И, действительно, Пактус окликнул:
— Господин Сарычев, — и, поднявшись навстречу, произнес: — Господин Сарычев! Теперь фамилии вам не потребуется. Ее заменит номер двести пятьдесят шесть. Фюрер щедр на награды, но за измену карает жестоко. От него не укрыться никому, нигде и никогда! Мы будем знать каждый ваш шаг, будем наблюдать за вами даже в России, куда вы попадете вскоре. Запомните это… Итак, вы есть солдат фюрера!
Во дворе Левченко подхватил Соколова под руку и, дыша ему в лицо винным перегаром, проговорил:
— Ничего, Сарычев, жить будем! Водка, девочки… В Ригу смотаемся! Ха-а-ароший город! Верь мне, господин двести пятьдесят шестой. Ха-ха!
ПАРТИЗАНСКИЕ ТРОПЫ
Автоматная очередь настигла Бориса Великанова в кустах, на краю глубокой болотистой балки. Погоня, неотступно следовавшая за беглецами от самого лагеря, значительно поотстала и открыла пальбу по темным кустарникам. Постреляли гитлеровцы так, просто, чтобы перед комендантом отчитаться, постреляли и повернули обратно восвояси. Но одной из беспорядочных, неприцельных очередей был смертельно ранен Борис. Не застонав, упал он на землю. Николай склонился над товарищем.
— Что с тобой?
— Грудь обожгло, — задыхаясь, проговорил Борис. — Горит огнем. Коля, у меня… Листки со стихами… Стихи… Возьмешь?
— Что ты, Борис! Что ты! — торопливо заговорил Николай, чувствуя, что случилось что-то страшное. — Ведь мы с тобой на свободе. Слышишь? На свободе, Боря!
Великанов молчал.
— Борис, Боря! — Николай еще ниже склонился над распростертым товарищем и ощупью исследовал раны. Их было три — три раны от автоматных пуль, пробивших грудь навылет. — Боря, может, воды хочешь? Хочешь? В овраге ручей. Я схожу, принесу…
Николай оторвал от своей нижней рубашки широкую полосу, перевязал раненого и бережно поднял на руки. До рассвета нес он его, уходя все дальше и дальше от лагеря. Возле мутного ручья остановился и осторожно положил друга на влажную траву. Смочил в ручье тряпку, сделал Борису компресс на горячий потный лоб. Великанов пришел в сознание, взглянул печальными глазами и, опять впав в забытье, слабым голосом начал читать стихи.
Да, да, стихи! В эти считанные минуты он, прижимая руками к простреленной груди грязную, перепачканную глиной гимнастерку, изорванную при побеге о колючую проволоку, декламировал:
Сквозь колючие загражденияВетер снова весну пронес,И запахли над полем сраженияГолубые побеги берез…Это жутко, когда обреченный на смерть человек читает стихи. Тогда с особой полнотой чувствуешь страсть и пламень стихотворного живого слова. Если бы на Николая, на одного, полз сейчас немецкий танк, пусть два, да хоть десять! — он не дрожал бы от душевного озноба. А вот слова, напевные слова лирического стихотворения, свистящим шепотком срывающиеся с уже холодеющих губ друга, обжигали будто морозом:
…В этой смолке порою чудится,Словно я сейчас не в бою,А широкой свердловской улицейПровожаю подругу свою…— Боря!
Великанов не ответил…
Пренебрегая опасностью, Николай долго бродил по балке, отыскивая товарищу место для могилы. Заметив в орешнике неглубокий ровик, вымытый вешними водами, перенес в него тело друга, прикрыл гимнастеркой лицо, закопал и понурил голову над едва приметным холмом.
“Боря, Боря! Сколько лагерных ночей провели мы вместе. Ты знал обо мне все, что мог знать самый дорогой друг. Я делился с тобой самым тайным. А когда майор ушел выполнять особое задание, мы с тобой не отчаивались, а готовились к побегу упорно и зло. Ты, Боря, сдерживал меня не раз от необдуманных поступков. Разве забуду я когда-нибудь, как согревали мы друг друга, обнявшись на дощатых нарах, как выходили рыть подкоп, как выносили в котелках и рассыпали под нарами вырытую за ночь землю… И вот многие ушли из лагеря живыми и невредимыми, а тебя нет!”
Белесый туман лохмотьями полз из ложбины, редел, рассеивался. Закраины облаков посветлели. Вот-вот должно было показаться солнце. Ездовой, направлявшийся из лагеря в село, увидел на лысом холме, в густосизой пелене тумана призрачный силуэт человека. Гигант стоял, опустив голову. Потом он повернулся в сторону концлагеря и потряс огромным кулачищем. По одежде, лохмотьями висевшей на нем, — по всему угадывался беглец. Ездовой, забыв о винтовке, подстегнул пегого конька. Телега с высокими колесами лихо затарахтела под уклон. На повороте немец еще раз оглянулся, но великана на холме уже не было.
Напролом шагал Николай по лесу. Шагал словно одержимый, спотыкался об узловатые корни деревьев, обгорелые пни, бурелом, падал, поднимался и снова шагал. Он все еще видел перед собой восковое почти прозрачное лицо Бориса, крепко сомкнутые веки.