Клиника: анатомия жизни (Окончательный диагноз)
— Вот и все, мистер Блэдвик, благодарю вас.
— И каков приговор, доктор? — спросил Джим. — Я буду жить?
— Нисколько в этом не сомневаюсь.
Все пациенты очень хотят знать, что он увидел на экране. «Свет мой, зеркальце, скажи…» Но рентгенолог не имеет права высказывать свое мнение и ставить диагнозы.
— Завтра утром ваш лечащий врач получит снимки и поговорит с вами.
«Незавидная судьба тебя ожидает, парень, — подумал доктор Белл. — Вряд ли тебе понравится длительный отдых, молоко и полусырые яйца».
В двухстах ярдах от главного корпуса клиники, в обветшавшем здании бывшей мебельной фабрики, которое ныне служило общежитием для медсестер, студентка Вивьен Лоубартон изо всех сил пыталась справиться с молнией, никак не желавшей застегиваться.
— Чтоб ты сгорела! — Девушка употребила в адрес непослушной молнии любимое выражение отца, зарабатывавшего неплохие деньги лесоруба, который не видел оснований пользоваться разными языками для общения с деревьями в лесу и со своими домашними.
В свои девятнадцать лет натура Вивьен представляла собой нечто среднее между грубоватостью отца из штата Орегон и врожденной деликатностью матери — уроженки Новой Англии. Эта деликатность устояла в схватке с орегонской грубостью. Вивьен училась на медсестру уже четыре месяца, и в ее реакции на медицину уже проявились черты обоих родителей. В одно и то же время она испытывала благоговейный трепет и непреодолимое отвращение. Она понимала, что близкое столкновение со страданиями и болезнями способно потрясти новичка, но это знание не помогало в моменты, когда желудок был готов вывернуться наизнанку и требовалась вся ее воля, чтобы не броситься вон из палаты.
Именно в такие моменты она чувствовала сильнейшую потребность в смене обстановки, в очищающем противоядии. Такое противоядие она в какой-то степени нашла в своей старой любви — в музыке. Удивительно, но город Берлингтон, несмотря на свои малые размеры, располагал превосходным симфоническим оркестром, и, открыв его для себя, Вивьен сделалась его верной почитательницей. Размеренный темп, царивший в мире классической музыки, вселял твердость и придавал уверенность в своих силах. Вивьен очень расстроилась, когда летом концерты прекратились, и почувствовала, что образовавшуюся пустоту необходимо чем-то заполнить.
Но сейчас было не до таких странных мыслей. Перерыв между утренними лекциями и практикой был очень коротким, а тут еще эта проклятая молния!.. Она дернула еще раз, и — ура! — зубчики, как по волшебству, встали на место, молния застегнулась. Вивьен бросилась к двери, но потом остановилась, чтобы вытереть лицо. Боже, какая жара! Как она вспотела от борьбы с молнией!
* * *Так шло это утро в клинике Трех Графств — обычное, ничем не отличавшееся от других. Утро в сестринских, лабораториях, операционных; в отделениях неврологии, психиатрии, педиатрии, дерматологии, ортопедии, офтальмологии, гинекологии и урологии; в отделениях по уходу и в палатах частных пациентов; в администрации, бухгалтерии, отделе закупок и административно-хозяйственной части; в приемных, коридорах, холлах, лифтах. На всех пяти этажах, а также в подвале и полуподвале. Обычное утро с его невидимыми приливами и отливами, с завихрениями человеческих судеб в этом лечебном учреждении.
Было одиннадцать часов утра пятнадцатого июля.
Глава 2
На башне церкви Искупления, расположенной в двух кварталах от клиники Трех Графств, колокол прозвонил одиннадцать часов, когда Кент О’Доннелл шел из хирургического отделения в администрацию. Звук колокола не отличался мелодичностью, сказывался давний изъян, допущенный при отливке. Надтреснутый звон сочился в открытое окно лестничной площадки. О’Доннелл машинально взглянул на часы и посторонился, чтобы пропустить спешащих и громко топающих по металлическим ступеням служебной лестницы интернов — молодых врачей, проходящих в клинике стажировку. Завидев председателя медицинского совета, каждый из интернов замедлял шаг и уважительно здоровался. На втором этаже О’Доннелл отошел в сторону, чтобы пропустить медсестру, везшую коляску с ребенком лет десяти. У девочки был перевязан один глаз. Рядом шла мать, склонившаяся над дочерью, как наседка над цыпленком.
О’Доннелл не узнал сестру, но приветливо ей улыбнулся. Она же, проходя мимо, украдкой окинула его оценивающим взглядом. О’Доннеллу было немного за сорок, и на него все еще оглядывались женщины. Высокий стройный мужчина с мощными квадратными плечами и мускулистыми руками. Он сохранил фигуру и телосложение, которыми отличался в колледже, когда играл полузащитником в студенческой футбольной команде. Даже и теперь он — принимая важные решения — выпрямлялся и расправлял широкие плечи, словно готовясь к захвату ног нападающего команды соперников. Несмотря на мощное сложение, двигался О’Доннелл легко и свободно, а благодаря регулярным занятиям спортом — летом теннис, а зимой лыжи — не имел лишнего жира, сохранял силу и гибкость.
О’Доннелл никогда не был красивым, как Адонис, но в его лице была та угловатая, резкая неправильность (дополненная шрамом на носу, полученным во время игры в футбол), которая, как это ни странно, привлекает женщин больше, чем идеальная красота. Истинный возраст О’Доннелла можно было угадать только по волосам. Еще совсем недавно они были черны как вороново крыло, но теперь начали стремительно седеть, хотя и оставались густыми. Похоже, пигмент сдался годам и ударился в бегство с позиций.
Кто-то окликнул О’Доннелла сзади. Он остановился и, обернувшись, увидел Билла Руфуса, одного из старших хирургов.
— Как дела, Билл?
Руфус всегда нравился О’Доннеллу. Билл был добросовестным, надежным хирургом с богатой практикой. Больные доверяли ему благодаря искренности, сквозившей в каждом его слове. Уважали его и сотрудники — прежде всего интерны и резиденты, которым нравилась способность Руфуса учить младших коллег, не унижая их человеческого достоинства. Билл держался с ними как с равными, и это отличало его от многих других хирургов.
Единственным недостатком Билла, если можно так это назвать, была склонность к ярким, немыслимо пестрым галстукам. О’Доннелл и сейчас внутренне содрогнулся при виде галстука с бирюзовыми кругами и красными червеобразными зигзагами на лиловатом и лимонно-желтом фоне. Из-за своих галстуков Билл постоянно становился объектом насмешек. Один из психиатров недавно предположил, что выбор галстуков говорит о «каком-то гнойном процессе, который прорывается наружу сквозь пристойную консервативную оболочку». Но Руфус в ответ лишь добродушно посмеивался. Сегодня он, однако, выглядел серьезным и озабоченным.
— Кент, мне надо с тобой поговорить, — сказал он.
— Пойдем ко мне в кабинет, — предложил О’Доннелл. Его охватило любопытство. Руфус был не из тех, кто тревожит руководство по пустякам.
— Нет, мы можем поговорить и здесь, — возразил Руфус. — Знаешь, Кент, речь идет о патологоанатомических заключениях в отношении хирургических больных.
Они отошли к окну, чтобы не мешать идущим по коридору людям, и О’Доннелл подумал, что давно боялся этого вопроса.
— Что ты имеешь в виду, Билл?
— Заключения приходят поздно, с большой задержкой. С очень большой задержкой.
О’Доннелл давно знал об этой проблеме. Как и другие хирурги, Руфус часто оперировал больных с опухолями.
После выделения опухоли ее удаляли и направляли на гистологическое исследование доктору Пирсону. Патологоанатом должен был выполнить два исследования доставленной опухоли. Во-первых, в экспресс-лаборатории он должен был исследовать материал опухоли за то время, пока продолжается операция, а больной находится под наркозом. Замороженный кусочек ткани исследовался под микроскопом. В результате этой процедуры патологоанатом давал в отношении опухоли одно из двух заключений — доброкачественная или злокачественная. Если опухоль оказывалась злокачественной, то есть у больного был рак, то операцию продолжали, если же опухоль оказывалась доброкачественной, то операцию заканчивали, а больного отправляли для пробуждения в послеоперационную палату.