Ожерелье Дриады
Зигя вновь дружелюбно топтался вокруг Прасковьи. Ромасюсик сообразил, что Зигя не помнит ничего из того, что только что происходило.
Вскоре Пуфс извинился, что у него дела, и скрылся в своей зашторенной норе. Два комиссионера в спецовках уже шевелились там, щедро ляпая раствор и закладывая окно кирпичом. Даже со шторами Пуфсу казалось там слишком светло.
Комиссионеры так вошли в роль, что переругивались и вякали, что с ними договаривались о кладке, а разгрузку кирпича не оплатили. Разумеется, они шутили, но Пуфс был из тех, кто смеется лишь шуткам начальства. Прочие шутки были для него недостаточно прямоугольными и плохо грузились подъемным краном.
Пуфс капризным голосом окликнул Зигю, и вопросы по оплате исчезли. Зигя с удивлением посмотрел на свои ручищи и вернулся к бледной и вялой Прасковье, которую Ромасюсик отпаивал сладким чаем. Рядом лежал торт-суфле, дышавший на шоколадного юношу пугающей своей родственностью.
– На, отрежь! – Прасковья ладонью нетерпеливо подтолкнула нож Зиге.
К ее удивлению, гигант побледнел и, отодвинувшись от ножа, спрятал руки за спину.
– Не надо, мама! Зигя не буит! Он боися! – пролепетал гигант.
– Чего Зигя боится? Ножа? – заинтересовалась Прасковья.
Зигя поспешно закивал.
Прасковья послала Ромасюсика в кладовку и, когда тот вернулся с целой охапкой клинков, стала поочередно протягивать их гиганту. Тот мотал головой, упорно отказываясь к чему-либо прикоснуться.
– Зигя боися! Мне бы се-нить шладкое! Или на масынке покататься! – повторял он жалостливо.
Ромасюсик, которому он две минуты назад едва не раздробил булавой голову, поначалу не поверил, подозревая подвох. Но нет, малоумного гиганта нельзя было заподозрить в недостатке искренности. Зигя действительно смертельно боялся любого оружия – дробящего, огнестрельного, рубящего. Даже тупой десертный ножик с затупленным концом привел его в ужас.
«Значит, когда он с палицей, это уже не Зигя, а Пуфс! Зигя же – младенец!» – понял Ромасюсик, однако мысль свою оставил при себе, прочно упаковав ее в засахаренных глубинах черепной коробки.
Ромасюсик так углубился в свои соображения, что не расслышал вопроса Прасковьи, что было странно, поскольку вопрос прозвучал у него не в ушах даже, а в голове. Прасковья вспылила, и ходячая шоколадка оказалась распластанной на полу. Наследница мрака сидела на ней верхом, приставив к горлу кинжал.
– Не надо меня килать! Я больше не вилбю! – потешно взмолился Ромасюсик.
– Я спросила: звонил ли ты вчера матери Мефа?
– Да.
– Говорил с ней?
Ромасюсик простучал зубами, что нет.
– Как – нет? А с кем ты разговаривал?
– С дя-дядей!
– Тебе сказали, что он уехал? Отвечай!
Ромасюсик затрясся. По понятным причинам он вчера оставил эту новость при себе. Теперь же признаваться было вдвойне жутко.
– Кы-кы-то? – промямлил он, оттягивая миг своей смерти.
Внезапно Прасковья отбросила кинжал и встала. Ей и так уже все было ясно.
– Дрянь ты все-таки! – сказала она устало. – Ладно, тебе же хуже! Сейчас ты поедешь к матери Мефа, к его дяде, к кому угодно, и вытянешь все, что они знают о его поездке! Я сказала – все! Слышал? Тогда вставай и отчаливай!
Ромасюсик поспешно вскочил.
– Как вонтишь! – присмирев, сказал он.
Спорить с Прасковьей, когда она бывала в таком настроении, он не решался. Прасковья подозрительно всмотрелась в Ромасюсика.
– Что-то ты подозрительно послушный! Значит, как я «вонтю», так все и «вилбит»? А ты-то сам чего-нибудь вонтишь? – спросила она с сомнением.
Ромасюсик заверил ее, что очень-очень вонтит. На деле же ему хотелось поскорее убежать, чтобы получить от Прасковьи хотя бы короткую передышку.
Живая дверь резиденции распахнулась и выплюнула его. Уже на пороге Ромасюсик обернулся. Прасковья стояла и, наклонившись вперед, смотрела на него опустелыми глазами. Лицо ее было лицом наркоманки, которая ждет, пока ей принесут дозу.
Шоколадному юноше подумалось, что Прашечка рабыня еще в большей степени, чем он сам. Он раб внешней необходимости. Раб потому, что на него кричат, бьют, грозят убить и топают ногами. Она же рабыня своих собственных страстей. Не того опошленного и замельченного слова «страсть», когда мы говорим «вот у меня страсть к шоколаду и к интеллектуальному кино», а той мерзкой и скользкой змеи, которая сжимает человека кольцами и давит его, терзая его даже в самой смерти. Внешнего раба еще можно освободить, а как освободишь внутреннего?
Эта мысль показалась Ромасюсику утешительной. Пусть всем будет плохо, если плохо ему. Ударился правой ногой – ударься левой вдвое сильнее, и тогда правая перестанет болеть, поскольку уже заболит левая. Снова слишком больно? Ударься снова правой, и тогда опять «правая» боль вытеснит «левую». Вот только, если злоупотреблять такой методой, рано или поздно попадешь в травматологию.
Все же интересно, что за тряпку видел он в руке у Пуфса и почему она сухим жаром обжигала ему глаза?
На Большой Дмитровке, метрах в ста от резиденции, Ромасюсик наткнулся на Тухломона. Таинственный, как мультяшный шпион, в плаще, в здоровенных темных очках, он выяснял у двух солдатиков-срочников устройство пушки танка «Т-34», хорошо зарекомендовавшего себя на полях Великой Отечественной.
– Бух! Жу-жу! Ви меня понимат? Бух! Жу-жу! Вжик! Бистро вжик или не бистро? Текнически каракретистик! – объяснял Тухломон, показывая руками, как летит снаряд.
Солдатиков это очень забавляло – оба они были трубачи из музыкальной команды.
Заметив Ромасюсика, Тухломон вручил солдатам свои визитные карточки, поочередно похлопал каждого по плечу и потянул Ромасюсика за собой.
– Ну и где эйдосы? – поинтересовался шоколадный юноша.
– Какие эйдосы? Я тебя ждал. От нечего делать трепался, – сказал Тухломон пасмурно.
Дурацкий плащ исчез вместе с очками. Теперь лучший комиссионер мрака был в легкомысленной маечке, у которой сзади была нарисована большая кружка, а на груди написано: «Любитель пива». Учитывая, что сам Тухломон был тощ, как рыбий скелет, в его любовь к пиву как-то не верилось.
– Вот ты подумай! В армии как говорят? «Отдать честь!» Зачем ее отдавать? Она же честь! Э? Логики нету, понимаешь? – сказал Тухломоша, провожая солдатиков недовольным взглядом.
По хмурости во взгляде и капризному голосу Ромасюсик сообразил, что с эйдосами у Тухломоши на этот раз не сложилось. Возможно, оба солдатика, сами того не подозревая, находились под защитой света. Или, что тоже возможно, охранялись материнской любовью.
Ромасюсик шагал к метро. Прасковья не упомянула, каким способом он должен добраться до Эди и Зозо. А если так, то Ромасюсик предпочитал потянуть время. За хвост, за лапы, за усы – за все, что угодно. Тухломон увязался с ним, по дороге отрывая ради развлечения телефончики от приклеенных к столбу объявлений.
– Что у нас тут? «Автошкола приглашает учеников». Надо будет заскочить, посмотреть, как там у автолюбителей с эйдосами… – бормотал он. – А тут что? «Белая ворожея Надя вернет вам мужа. Абсолютно бесплатно! Работаю во имя добра!» А, знаю эту Надю! На редкость приставучая! Улита в нее чем только не швыряла! Даже Мамзелькину вызывали, чтоб эту белую ворожею за дверь выводить.
Ромасюсик терпел Тухломона до Тверской. Затем остановился и, повернувшись к нему, спросил:
– Ну и чего ты за мной идешь? Делать нечего?
Тухломон раздулся от благородной обиды.
– А что? Просто так нельзя? Ради родства душ? Может, я общаться хочу? – произнес он с дрожью в голосе.
Ромасюсик усмехнулся. Он помнил, что комиссионеры за просто так даже родную бабушку не обнимут. При условии, что бабушка у них, конечно, имеется.
– Ну хорошо! – сказал Тухломон деловым тоном. – Я хотел кое-что уточнить. Слышал, как Зигя называет Прасковью мамой?
– Ну и что? – пожал плечами Ромасюсик. – Тебе не все равно? Пусть хоть грэндфазером! Или ты тоже в сыночки набиваешься?