Арифметика подлости
— Присаживайся, — он учтиво отодвинул стул, на ходу придумывая задание. — У меня вот тут журнал. Надо заполнить, а я руку вывихнул. Я буду диктовать, а ты пиши.
Она послушно присела.
— А я думала, вам полы нужно помыть, — задрав голову, выжидательно смотрела на него, стоящего за ее спиной.
Надо же, а у нее и глаза красивые, — поразился Кеба. А губы, губы…
Так и не смог придумать подходящее слово, в которое можно было бы облачить его мысли и ощущения. Впрочем, мыслей-то как раз особых и не было, одни сплошные ощущения. И желание…
Никогда раньше желание не возникало просто так, от одного взгляда. И желание, надо сказать, нестерпимое. Притом, что не было наглой 'стрельбы' глазами, не было характерных ужимок — ничего не было, кроме силуэта в дверном проеме, кроме мерцающих в сумраке губ.
Пришла, покачала юбкой, блеснула помадой. И готов Генка, спекся. Вот тебе и жених! Скоро в загс, а его сковало непреодолимое желание к посторонней девке. Да еще к дурочке, которую художник почему-то бросил. Потому и бросил, что дурочка. Вспомнилось имя. Маринка. Да, Оленька называла ее дурочкой Маринкой.
Дурочка, не дурочка — Кеба еле сдерживался, чтоб не потащить ее на стопку матов. Тело, по-прежнему ватное, пронизывало мелкими колючими молниями. Хотелось до тошноты — ему в самом деле было дурно: душно, жарко, жадно. Жадно… Хотелось жадно…
Ох, да она же о чем-то спросила, кажется, об уборке.
— Уже. Полчаса назад еще одна прогульщица была, уже помыла. Тебе повезло.
— Действительно повезло. Терпеть не могу швабру!
А глаза хохочут. Заметила, паршивка, танцующую в солнечном луче пыль.
Кеба начал сосредоточенно диктовать, делая вид, что все нормально, никто никого не обманывает. Стоял за спиной гостьи, вроде проверяя правильность заполнения журнала. Сам же любовался изящной шейкой, бессовестно пользуясь могучим ростом и нависая над студенткой. Когда та писала, немного наклоняясь, ворот платья отходил назад, и становились заметны крупные веснушки на ее спине.
Веснушки и веснушки, что тут такого? Но это в других веснушках не было ничего особенно. А эти, именно эти… Мурашки бежали по ватной, казалось бы, коже. Было в этих веснушках что-то удивительно интимное — вроде Гена подглядывал в замочную скважину. Они будоражили, манили. До восторга, до умопомрачения.
Он едва сдерживался, чтобы не поцеловать каждое рыжее пятнышко. Странное дело — никогда не думал, что ему нравятся веснушки вообще, и на спине в частности. А тут вдруг…
Именно вдруг. Все было неправильно, не так, как всегда. Не благодаря, а вопреки. В кои веки ему захотелось самому, а не с подачи домогающейся студентки. Будто он вдруг вернулся в прыщавое юношество, когда хотелось дико, но не моглось из-за отсутствия ответного интереса.
Однако хотелось не животного секса. Секса, да, но другого рода. Не в виде спорта, не в виде утоления жажды. Хотелось нежности. До умопомрачения хотелось целоваться, чего Гена никогда не делал с немногими своими студентками — не считая Оленьки, разумеется. Но Оленька к поцелуям равнодушна — ей подавай половой акт, и Кебу это вполне устраивало. А теперь вдруг поймал себя на желании целоваться долго-долго, со вкусом. Сначала — губы. Потом, нацеловавшись вдоволь, плавно перейти к шее. Ласкать ее губами, умирая от желания…
Хотелось попробовать на вкус каждую веснушку. Потом вновь жадно впиться в сочные губы Казанцевой. Нет, Маринки — Казанцевой она перестала быть с момента появления в солнечном луче. Хотелось… Хотелось, чтобы его рука оказалась под ее юбкой. Для начала — прикоснуться к трусикам. Они настолько малы, что ладонь непременно окажется на ее коже. Теплой и гладкой. Он не стал бы спешить: долго стоял бы так, чувствуя, как под его рукой пульсирует от желания ее тело. Иной раз предвкушение близости может быть восхитительнее самой близости.
Его трогало то, что не трогало никогда: симпатичное, но рядовое лицо Маринки, крупные веснушки на спине. Кеба не любил прогульщиц. Потому что спорт, движение — это жизнь. Если женщина не любит физкультуру — какая же она женщина? Дряблая, квелая, неаппетитная. Еще не видя Казанцеву, относился к ней с пренебрежением — прогульщица, да еще и дурочка по словам Оленьки.
А тут вдруг гипнотическая юбка, не скрывающая, а лишь подчеркивающая красоту ног. Таинственно мерцающие в сумраке губы. Веснушки, подмигивающие из-под ворота… И молнии, молнии, молнии. Сотни, тысячи мелких колючих разрядов. Не убивающие, а заводящие, зажигающие, распаляющие желание.
Он долго терпел, сдерживая порыв, напоминая себе, что не может позволить себе расслабиться. Даже окажись на ее месте любая другая: он ведь дал себе зарок — никаких студенток! А Казанцева не просто студентка, она еще и Ольгина ближайшая подруга, и даже свидетельница на их скорой свадьбе.
Сдерживал себя, уговаривал, но искушение оказалось слишком велико: руки сами собою потянулись к ее плечам, погладили нежно:
— Не замерзла? Платье совсем легкое, а у меня тут холодно, как в подземелье.
Она чувствовала его дыхание на своей шее. Легкое, едва заметное.
Почему все так? Неужели она завидует Ольге? Быть того не может. Чему завидовать? Что та выходит замуж за переходный красный вымпел?
Тогда что это, если не зависть? Чем еще объяснить, что Маринку тревожит его дыхание? Она же терпеть не может физрука! И Конаковой не завидует — да ее жалеть в пору, какая уж тут зависть?
Однако кто бы знал, как тяжело усидеть на стуле, когда он стоит за спиной и дышит, дышит, дышит!
Только теперь она поняла, чему так радовалась Ольга, отчего сладко жмурилась. Если от одного его дыхания трудно на месте усидеть, остается догадываться, каким может быть продолжение.
А она-то думала, что мужик — это Арнольдик. Вот дура-то! Плакала, себя жалеючи. Думала, сокровище потеряла.
Каким же оно должно быть, сокровище? Арнольдик, как стало понятно в сравнении с физруком, далеко не сокровище. Но и физрук ведь, достояние 'педульки', подавно так не назовешь. Сокровище — это надежный самостоятельный мужик, а не маменькин сынок, как Арнольдик. Но при этом должен дышать так, как Кеба. Как минимум дышать — чтоб мурашки по коже, чтоб мысли вон. Чтоб…
Стыдно было признаться самой себе, но хотелось ощутить на себе не только его дыхание. Хотелось, чтоб прижал ее физрук так, как, наверное, Ольгу прижимает. Не для того, чтобы отбить у подруги жениха — куда Маринке с Конаковой тягаться! Исключительно для того, чтобы узнать, каков он должен быть, настоящий мужик. Чтоб в следующий раз не принять за него очередное убожество типа Арнольдика.
Все ли мечты сбываются, или лишь некоторые, самые опасные, но эта сбылась. Пробормотав что-то про подземелье, физрук приобнял ее за плечи.
Молнией прожгло. Будто гроза, собирающаяся несколько лет, призвала все силы небесные для одного-единственного разряда. Убийственного. Очнуться после которого не дано.
Она не смогла не вздрогнуть, хоть и ждала прикосновения. Ждала? Нет, это было бы слишком смело. Не ждала — надеялась. И все-таки вздрогнула. Попробуй не вздрогнуть от всепобеждающего удара стихии!
Едва сдержала себя, чтобы не откликнуться. Хотелось, ой как хотелось! Почему? Он ведь не в ее вкусе. Вся эта гора мускулов, все эти рельефы, выпирающие сквозь трикотаж белой футболки. Было в этом что-то примитивно-животное. Никакой тебе тонкости, никакого изящества. Снова вспомнился Арнольдик. Вот уж у кого внешнего лоска не отнять. Другое дело, что он весь ушел в этот лоск. На деле же оказалось, что дыхание примитивной горы мускулов куда волнительнее пустого блеска художника.
Нельзя откликаться на призыв. А это определенно был он — ни при чем тут холод, ни при чем подземелье! Но нельзя. Нельзя показывать, что она поняла этот призыв. Нельзя показать, что призыв услышан и одобрен. Нельзя одобрять! Нельзя потакать! В конце концов, каждому дураку известно, что физрук — переходный красный вымпел. Разве Маринке хочется стать очередной обладательницей кубка 'педульки'? Разве хочется стать очередной его победой?