Арифметика подлости
Марина решила — поеду. Уже и родителям сообщила о своем решении, и получила от них одобрение: 'Езжай, детка, езжай!' И Валерке написала о знакомстве с Людой, о совместных с нею планах относительно летней поездки. С таким нетерпением ждала ответа…
Он пришел очень быстро: Валерка вообще никогда не задерживался с ответом. Рад был знакомству девчонок, и, наверное, радовался скорому Маринкиному приезду. Но написал об этом как-то странно, такую бестолковую выдал фразу, что ей стало до слез обидно. Она так ждала этого письма, так ждала самой поездки, встречи — они ведь еще ни разу даже не разговаривали. Так многого ждала, так многого… А прочитала лишь сухую фразу: 'Что касается твоей поездки: думаю, ты должна приехать'.
Должна.
Должна?!
Все Маринкино естество, вся ее женская сущность завопила: 'Я тебе ничего не должна! Я вообще никому ничего не должна, понимаешь ты это, чурбан стоеросовый? Я хочу к тебе приехать, очень хочу. И я могу к тебе приехать, но я не должна! Я не обязана это делать! Дурачок, неужели ты не понимаешь разницы в словах? Ты ведь должен был написать: 'Как здорово было бы, если бы ты приехала!' А ты что написал? 'Должна'? Не должна, миленький, ничего я тебе не должна! Не должна, не должна, не должна!!!'
Гнев и обида были настолько велики, что в таком душевном состоянии Марина не смогла написать письмо и высказать свои мысли. Боялась оскорбить Валеркины чувства, боялась обидеть (несмотря на свою обиду!), и тем самым поставить жирную точку в их так и не начавшихся еще отношениях.
Гнев не проходил, Марина не отвечала. Сначала ждала, когда, наконец, в душе наступит полный покой и она сможет без лишних эмоций объяснить Чернышеву его ошибку. Прошла неделя, потом вторая. Гнев, вроде, улегся немножечко, но обида все еще не отпускала. К тому же, по ее разумению, Валерка давно уже должен был обеспокоиться ее долгим молчанием и забить тревогу: 'Где ты, Маришка, почему не отвечаешь?' А он молчал. Она злилась еще больше: ну что ж ты за осел такой упрямый? А вдруг с нею что-то произошло? Вдруг она попала под машину, лежит сейчас в больнице, умирает, а ты даже не обеспокоишься? Вот так, она умрет, а ты все будешь ждать ответа на свое дурацкое письмо?
Она не умерла. А Чернышев, кажется, продолжал ждать ответа.
Прошло лето. Люда успешно съездила к своему Шурику. Гордый Валерка даже не спросил о Маринке.
Прошла осень, зима. Близилась весна, а с нею долгожданный дембель. Марина была уверена: вернется Валерик в город и первым делом придет к ней, задаст тот самый вопрос: 'Почему ты молчала? Почему не приехала? Что стряслось?' И вот тогда она ему все объяснит. И про глупую его фразу, и про свою обиду. И про то, как продолжала ждать его, такого бестолкового, лихорадочно подсчитывая, сколько еще осталось месяцев, недель, дней до встречи с любимым. С любимым? Сама себе удивленно отвечала: да, с любимым. И пусть они не целовались ни разу, пусть все их отношения сводились только к переписке, но оказалось, что дороже Валерки у нее человека нет.
Пришел май. Марина заканчивала третий курс. Каждый день не шла домой с занятий — летела. Все надеялась, что вот подойдет она к дому, а там на скамеечке под ее окнами сидит Валерка. Увидит ее и улыбнется, будто и не было того дурацкого года, не было между ними никакого недоразумения.
Сначала все еще оставалась надежда: ну кто же его отпустит в начале мая? Наверняка продержат до конца месяца, а то и июнь немножечко прихватят. Однако была уже середина июня, а Валерка так и не вернулся: не отпускала бойца Чернышева родная до оскомины армия.
А потом, опять же случайно, Марина встретила Люду.
Увидела ее, рыжую, издалека, обрадовалась: уж теперь-то она получит информацию из первых уст. Кто лучше Люды может знать о том, когда ждать солдатиков?
Та тоже обрадовалась встрече. Но первый же ее вопрос отрезвил Маринку:
— Что ж ты на встречу-то не пришла? Я все ждала, у Валерки спрашивала. А он странный какой-то стал, ничего так и не ответил. Как у вас дела, выяснили отношения?
Сердце ухнуло в пропасть. Он уже давно вернулся. Но даже не сообщил Маринке об этом. Не пришел. Даже не намекнул, что он уже в городе. Не счел необходимым. Обиделся, аки красна девица. Обиделся, что она перестала ему писать. А поинтересоваться хотя бы ее здоровьем гордость не позволила?
— Слушай, Марин, а что там у вас произошло? Он молчит, ты молчишь. Может, ему передать что-нибудь? Привет там, или информацию какую.
— Какую информацию, — обреченно вздохнула Марина. — Дурак он, твой Чернышев. Большой и глупый дурак. Нет, не так: большой, глупый и слишком гордый дурак. Вот и все.
Через несколько месяцев произошла еще одна встреча — благо, жили в одном, пусть и не маленьком, микрорайоне. Люда была уже весьма беременна, даже объемная шуба не могла скрыть ее выпирающего живота. Несмотря на пасмурный зимний день, на слякоть и мерзкую жижу под ногами, вся светилась. Рыжие кудряшки, выбившиеся из-под вязаной шапочки, так ярко отсвечивали, что ли? Или эти солнечные блики на ее лице называются счастьем?
Тогда и получила Марина вторую, последнюю пощечину. Оказалось, что Валера очень быстро утешился, и не только нашел ей замену, но и жениться успел — уж почти два месяца как свадьбу отгуляли. Жена симпатичная, тоже Марина, учительница начальных классов.
— Ну что ж, совет да любовь, — поздравление прозвучало коряво: посреди фразы голос сорвался на хрип. — Тебе, кстати, тоже. И еще: дай тебе Бог ребеночка здорового и легких родов. Пока, — гордо распрямив плечи, Маринка пошла дальше.
Никто — ни Люда, ни Ольга, ни родители, ни брат Миша — не догадывались, каких трудов стоило ей ходить с гордо поднятой головой. Хотелось выть в голос, а она улыбалась. Хотелось свернуться калачиком в своей комнате и никогда оттуда не выходить — а она улыбалась. Хотелось утопиться в ближайшей проруби, броситься с крыши шестнадцатиэтажки — а она улыбалась, улыбалась, улыбалась. Назло врагам, назло Чернышеву, назло самой себе. И пусть он не увидит этой ее деревянной улыбки, пусть не узнает, как замечательно она держится. Маринка должна держаться не ради предателя — ради себя самой. Иначе прямо сейчас ляжет посреди улицы и умрет.
После долгой зимы пришла весна. Природа постепенно оттаивала, просыпалась от зимней спячки. А в Маринкиной душе по-прежнему царила зима. И так ей самой было холодно от этого душевного мороза, так неуютно, так она уже соскучилась по теплу, по надежде на счастье, что за счастье с радостью приняла суррогат, симбиоз мужского обаяния с животной похотью.
Имя у суррогата было эффектное — Арнольд. Однако на знаменитого тезку похож не был даже отдаленно. Вместо железных бицепсов Шварценеггера — изысканная стройность Рудольфа Нуриева. В свои двадцать семь Арнольдик все еще был студентом. Только в отличие от весьма приземленного профиля Маринкиной 'педульки' Арнольд принадлежал к светскому обществу. Вернее сказать, он сам себя к нему причислил.
Суррогат принадлежал к богеме. И учился не где-нибудь, а в художественном училище. Учился давно, и, похоже, окончить его собирался еще не скоро. Как любил говаривать Арнольд, 'высокому искусству быстро не учатся'. А потому он слишком-то и не спешил, не заморачивался. Мама с папой обеспечивали гениального сыночка с ног до головы, так что недостатка в чем-либо великовозрастное дитя не испытывало, а потому шло себе, не спеша, по жизни, по проторенной заботливыми родителями дороженьке.
Маринка примеряла в магазине шляпку. Не фетровую, какие носят умудренные жизненным опытом матроны, а простенькую такую, мягкую, трикотажную, с маленькими кокетливо загнутыми полями. Раньше носила шапочки или береты, а тут так шляпка понравилась, но никак не решалась купить. Все крутилась перед зеркалом: брать, не брать? Вроде и неплохо, но довольно радикально.
— Берите, девушка, не сомневайтесь! Кому еще, как не вам, носить такие шляпки?
Она даже не оглянулась. Только удивленно посмотрела не на самого оратора, а на его отражение в зеркале. Перевела взгляд на себя, пригляделась повнимательнее, протянула нерешительно: