Сразу после сотворения мира
Нужно было поворачивать через лес и Владыкину Гору, как в тот раз, там никто не ездит и очереди нет, подумал Плетнев и развеселился. Он уже, считай, местный житель, все пути-дороги ему известны!
В машине он думал о том, как в его пустой московской квартире Оксана втолковывает дочери, что «так и знала, ничего другого от него не ждала», и было ему от этих мыслей тошно до невозможности.
Всякие штуки вроде того, что он ни в чем не виноват, не помогали, впрочем, они никогда не помогали.
Я струсил. Я струсил тогда, давно, и эта трусость породила следующую, и следующую, и мне теперь придется жить, зная, что я трус!.. И в этом ничего нельзя изменить, как нельзя отменить ту первую трусость, за которой последовали все остальные.
Очередь продвинулась на одну машину и опять замерла.
Плетнев вытащил себя из автомобильного кресла – на этот раз оно почему-то стало заваливаться вправо, и приходилось все время балансировать, чтобы не упираться коленкой в рычаг переключения передач.
Слава богу, теперь уж немного осталось.
Он постоял возле машины, потянулся и огляделся. Кругом был лес, уже почти настоящий. Самый настоящий начнется за шлагбаумом. Плетнев перепрыгнул небольшой ров, заросший репейником, незабудками и еще какими-то цветами, желтыми и фиолетовыми. Тут росли березы, которые стояли просторно, как в парке, а под ними мох и кусты черники с маленькими темно-зелеными глянцевыми листочками очень правильной формы. Мама когда-то приносила ему из леса именно кустик с ягодками, чтобы он его объел.
Он рос болезненным ребенком, и в лес его не брали, у него там делалась то ли астма, то ли удушье, и этими веточками мама его развлекала. Это считалось приветом из другой, настоящей жизни, которая была ему недоступна.
Плетнев нагнулся, стал по одной обрывать черные крупные ягоды и класть в рот. Это называлось «пастись».
Пойди попасись, говорили мать, и он шел объедать малину или крыжовник. Он мог только «пастись», собирать не умел – вечно накалывался на иголки, и пальцы потом нарывали так, что приходилось обращаться к хирургу, или обжигался крапивой, и у него начиналась аллергия, или…
– Значит, слушай меня, зараза! – громко и отчетливо сказали за кустами, и на тропинке показался здоровенный угрюмый мужик, одной рукой кативший мотоцикл легко, как будто это был детский велосипедик. Другой он прижимал к уху телефон. – Я твоих дел не знаю, но только если ты еще раз посмеешь подойти, я тебе шею сверну! Вот это я тебе с полной серьезностью обещаю, а слово у меня кремень. Степаныча-то кто? Раз, и нет его! Всего и делов! Так что помни слова мои!
Мужик сунул телефон в карман, коротко и злобно выматерился и уперся взглядом в растерянного Плетнева, стоявшего в двух шагах.
– Здрасти, – пробормотал мужик и прокатил мимо свой мотоцикл.
Плетнев кивнул ему вслед, перепрыгнул канаву и вернулся в машину – сзади уже сигналили.
– Ты чего, за грибами наладился?! Пост бы сначала проехал, а потом!.. Ой, Леша, здорово!.. А мы думаем – куда ты девался? Сбежал от всех наших происшествий!
Плетнев оглянулся.
Соседка Валюшка махала ему рукой и улыбалась радостно, как лучшему другу.
– Проезжай, проезжай, Леша, не задерживай народ, видишь, сколько нас тут!..
Плетнев пожал плечами, раздумывая над тем, что сейчас услышал, подъехал к шлагбауму, показал солдатику паспорт и права – тот прочитал, шевеля губами от усердия, – потом обошел машину и посмотрел номера.
– Проезжайте! – махнул рукой. Лоб у него влажно блестел, становилось жарко, хотя день только начинался.
Плетнев проехал пятьдесят метров, притормозил у обочины, вылез из машины и дождался, когда подкатит Валюшка.
– Леш, в сам деле, что ль, за грибами?! – Она покрутила головой, как бы удивляясь дурости городских жителей. – Чего ты тута встал-то?! Да, знакомься, это Витюшка, муж мой! А это Леша, сосед наш, который в доме покойного Прохора Петровича…
– Да что ты все стрекочешь, стрекоза? – весело спросил лысый и загорелый Витюшка, перегибаясь через супругу и в окно просовывая руку. Плетнев тоже просунул свою и пожал его.
Надо же. Какие у них у всех крепкие, жилистые загорелые руки. У всех до одного, и у женщин, и у мужчин. И рукопожатие… приятное.
В том кругу, где вращался Плетнев, принято было пожимать пальцы, да и то едва-едва, как будто чуть насмешливо отдавая дань дурацкой, но устойчивой традиции.
– А мы, глянь, в Тверь за трубами ездили! – сообщил Витюшка. Он был абсолютно уверен, что Плетневу интересно знать, куда и зачем он ездил, и сообщение о трубах его обрадует. – Давно собирались, вот собрались насилу! Тоже хочу насос наладить, как у Прохора покойного, ну, стало быть, теперь у тебя, а только в этом году…
– Да если б не я, ты всю жизнь прособирался бы! Уж лето щас закончится, а ты все только собираешься!
– Ну, куда мне без твоих советов! Ты ж у нас как есть американский советник!..
– А вон тот мужик на мотоцикле – видите? – Плетнев оперся руками о крышу Витюшкиной машины и показал глазами за шлагбаум. Супруги разом обернулись и посмотрели, чуть не столкнувшись носами.
– Федя-то? – переспросил Витюшка и удивленно взглянул вверх на Плетнева. – А чего он?
– А кто такой… Федя?..
– Ну, наш, с Острова! Федя Еременко, который собачник-то! На нашей улице живет, подале от тебя. А чего он тебе?..
– У которого Николай Степанович собаку убил?
Витюшка промолчал, а Валюшка выпалила, что говорят, мол, всякое, может, и убил, только они с Витюшкой сами не видали, а чего не видали, того врать не станут.
– А чего тебе Федя-то?!
– Да мотоцикл хочу попросить, – брякнул Плетнев первое, что пришло в голову.
– Не даст! – уверенно сказала Валюшка. – Он на нем только в сортир не ездиет, а может, и туда тоже!
И оба супруга захохотали.
– Да поехали, поехали, мужики! На самом солнцепеке встали! А ты, Леша, завтракать приходи! Я щас быстренько картошечки нажарю, сарделечек отварю, вон, в Твери купила, дорогих, хороших! Ты ж с дороги!
Плетнев подумал, что жареной картошки с сардельками на завтрак он не ел никогда и его французский доктор пришел бы в неистовство, если б узнал о таком его рационе.
…Какие-то тайны. Этот Федор угрожал кому-то… всерьез. Плетнев знал, что истинный, настоящий гнев отличается от пустозвонства! Дело не в словах. Дело в том, как именно произносят эти самые слова, а говорились они со спокойным, холодным, сдержанным бешенством.
Такое бешенство очень опасно.
И Николай Степанович был помянут. При чем здесь Николай Степанович?..
Он заехал в свои ворота, привычно размотав цепь, замкнутую на замок, который не закрывался. Странно было, что никто не окликает его с той стороны улицы, не называет «лапочка моя» и не предлагает огурцов и простокваши. Всего только один раз так и было, а он, Плетнев, как будто уже… привык.
Впрочем, ворота на участок егеря были распахнуты, и старая «Волга» стояла с раззявленным багажником, и кто-то там ходил за штакетником – должно быть, наследники уже объявились.
Плетнев вошел в большую душную комнату с обшарпанным столом, встретился глазами с собственным странным отражением в зеркале и улыбнулся ему, как старому знакомому. То, что там отражалось, никак не могло быть Плетневым, но он все равно был рад его видеть.
Он распахнул все окна и перетаскал из багажника сумки, так и не вынимавшиеся оттуда с первого приезда. На улице застрекотал и смолк мотор, и Плетнев, сам не зная зачем, быстро подошел к окну и встал так, чтобы снаружи его не было видно.
Какая-то женщина, совсем незнакомая, соскочила с велосипеда, помедлила и подошла к мотоциклу, на котором восседал давешний мужик Федор. Шлем болтался на руле.
– Выходит, это правда? – строго и громко спросила женщина у Федора, и он как будто подался от нее назад.
– Чего правда?
– Ты… Степаныча?..
– С чего ты взяла, Люб?!
– Люди говорят, вот с чего.
– Мало ли чего они говорят.