Живём ли мы свой век
Городская газета поместила некролог. Богданов — фронтовик, кавалер двух орденов Славы. Тысячи людей хоронили художника-героя.
Сойкин на похороны не пошёл. У него заболело сердце. Тупо ныло под лопаткой, левую руку морозило. Никогда с ним такого не было. Не знал, что это серьёзно, думал — пройдёт.
С двумя бутылками коньяка пришёл Шесталов. Смеялся над хворобой молодого друга: «В твои-то лета — сердце!..»
Наливал по полной, предлагал выпить.
Проходили дни; с болезнью отхлынула радость обретения квартиры, мастерской. Чуть отпустила боль сердца, пошёл в Союз. Там на видном месте висел портрет Павла Богданова, обрамленный черной лентой. Павел смотрел на Сойкина с чуть заметной и, как показалось Виктору, презрительной улыбкой. В груди Сойкина похолодело. «Здравствуйте!» — сказал он художникам, сидевшим в кабинете председателя. Никто ему не ответил. Бледный, он опустился на диван. Видел демонстративную враждебность вчерашних товарищей. «Мастерскую... простить не могут», — бежали в голове мысли. Но тут мелькнула страшная догадка: «Винят меня в смерти Богданова!..»
В лицо бросился жар, левая сторона груди заныла. Сойкин поднялся, направился к выходу. На пороге ему сделалось плохо — он привалился к косяку двери. И... потерял сознание.
Художники вызвали «Скорую помощь», ему сделали укол, но сознание не возвращалось. Виктора доставили в больницу...
Как-то после ужина наши приятели гуляли по этажам, осматривали клинику. На первом этаже в холле, где помещалась раздевалка и на лавочке частенько сидели приехавшие из других городов больные, в этот поздний вечерний час никого не было. Один только старый таджик сидел в углу, ожидая кого-то. Друзья подошли к нему, поздоровались.
— Кого ждете, дедушка? — обратился к нему Молдаванов. Старик неторопливо поднялся, величаво склонил на грудь голову, выражая почтение и благодарность за внимание. По-русски он говорил плохо, с трудом подбирая слова:
— Внук моя, Мирсаид болен. Совсем болен.
— В какой палате? Мы позовем...
— Совсем болен. Лежит. Ай-яй!..
Старик затряс белой бородой, густая сеть морщин на его лице страдальчески собралась, он опустился на край дивана. Видно было, он приехал из глухого селения — наверное, горного, — и нет у него в Ленинграде ни родных, ни знакомых.
— Как вы устроились в Ленинграде? В гостинице остановились?.,
— А-а?.. Нет гостиница, номер нет. — Старик махнул рукой: — Тут буду. Хорошо тут.
Молдаванова осенило: «За Маланьей номер в гостинице остался. Предложу-ка я старику».
Певец с неожиданным проворством подошёл к висевшему на стене телефону-автомату, стал звонить. И через минуту он шёл к художнику радостный, говорил:
— Есть номер! Через четверть часа на машине сюда приедет администратор театра. Как полагаете...
— Я полагаю, старик будет рад.
Молдаванов к аксакалу:
— Сейчас подойдёт машина, вы поедете в гостиницу.
Старик с удивлением смотрел на незнакомых людей, он то порывался встать, то садился, повинуясь богатырской руке Молдаванова, лежавшей у него па плече.
— Завтра придёт профессор, он примет вас, вы увидите внука, а сегодня... Отдыхать! Вам надо отдохнуть с дороги.
Молдаванов, казалось, ждал случая, чтобы проявить свою доброту, человечность, дружелюбие, помогал старику собрать узелки, достал из угла палку, словно больного, провожал к двери и там в подоспевшую машину усаживал как дорогого, близкого человека. И весь вид его, каждая черточка на лице как бы говорили: «Вы видите, я человек общительный, добрый — люблю людей, а меня заставляют играть в жизни роль, совсем мне несвойственную и нелепую...»
Укладываясь спать, Молдаванов вспомнил о внуке старика:
— Мирсаид, кажется, зовут его внука?
— Мирсаид, — подтвердил художник.
— Завтра разыщем парня, — пообещал Молдаванов, и, довольный тем, что в этом тоскливом больничном мире у него появилась забота и какой-то интерес, певец скоро забылся сном здорового человека.
Мирсаида Хайруллаева долго искать не пришлось: он помещался в пятой, соседней палате. Парень лежал на спине, вытянув по бокам руки, так, словно собрался умирать. На бледном, бескровном лице блестели чёрные глаза. Плотный валик жестких смолисто-чёрных волос усиливал бледность лица, делал его почти белым. Он вяло повернулся — в глазах затеплился огонек жизни.
Молдаванов тронул его за руку:
— А ты, брат, уже молодец! На поправку пошёл. Этак-то, неделя-другая — и фюйть... Махнешь на родину... Ты откуда?
— Я таджик, — сказал парень. И дрогнули длинные девичьи ресницы, отвернул лицо Мирсаид. «Зачем пришли?» — говорил его печальный, отрешенный взгляд.
— Дедушка к тебе приехал. Он тебя посетит нынче.
— Знаю, — кивнул Мирсаид, продолжая смотреть в сторону.
— Знаешь — хорошо. И ладно. Мы тут соседи. Подымешься — заходи в гости. А-а?.. Может, нужно тебе чего?
— У меня всё есть. Спасибо, — сказал Мирсаид и отвернулся к стене.
Вернувшись в свою палату, певец буркнул недовольно:
— Дикий субъект. Ты к нему с добром, а он...
— Парень едва жив, до нас ли ему теперь!
— Видно, оно так, да только у меня сердце больнее защемило. Вчера лучше было.
— Нынче вам блокаду сделают. Полегчает.
Певец шумно потянул носом воздух, откинулся на подушки. На белой стене четко вырисовывался профиль волевого, сильного человека. Кого-то он напоминал в эту минуту — Ивана Грозного или Бориса Годунова?..
Весь день певец ждал вызова в операционную, но вот уже наступил вечер, а о блокаде никто не вспоминал. В девятом часу в палату зашёл профессор. И подсел на койку к певцу.
— Блокаду ждете? А мы решили погодить. Посмотрим, как поведёт ваш спазм. Два-три дня повременим.
Молдаванов повеселел.
— Хорошо бы... без блокады.
— Посмотрим, посмотрим.
Художник сказал профессору о Мирсаиде. Молдаванов выразил удивление:
— Ну я, понятное дело, возраст, а они-то... — кивнул на художника, — только жить начали, а уже... сердце.
Профессор в раздумье проговорил:
— Будем надеяться, молодой человек поможет нам установить причины его болезни. Сердечные дела требуют откровенности. Тут, как в суде, надо говорить правду. Врач должен знать: психическая основа болезни или... патология, деформация сосудов. Редко случается в таком возрасте, но... бывает. Надо ж знать, надо знать...
Профессор помолчал, затем, кивнув на соседнюю палату, сказал:
— Тот... таджик... тоже неразговорчив. Они, молодые, таятся, им, видите ли, совестно, а врач гадай на кофейной гуще. У Хайруллаева произошла катастрофа в области желудочно-кишечного тракта. Проще сказать: пожар в животе. Не ест, не пьёт — питаем через вены, вводим раствор. Полагаю, и здесь имели место психические перегрузки. Стрессы. Не один, не два — серия сильнейших нервных потрясений. Молодой организм с одним стрессом, каким бы он сильным ни был, справится, а вот ряд стрессов, следующих один за другим... Да плюс физические напряжения, общая усталость, учёба, ночные бдения... Наверняка и здесь насилие над организмом, насилие, которого можно было бы избежать. Впрочем, это мои догадки. Мы исследуем, делаем анализы...
Пётр Ильич добавил задумчиво:
— Эти два молодца меня интересуют особо. Они как бы подтолкнули меня к извечной истине медицины: легче предупредить болезнь, чем лечить её. Я эту истину усвоил смолоду; своим пациентам не устаю повторять: лучше обратиться ко мне десять раз зря, чем один раз поздно. Однако истины, даже несомненные, нужно внедрять в сознание, нужно бороться за их практическое применение. Идея профилактики болезней — не с молодого, а с младенческого возраста! — иногда называется философией медицины или, как мы говорим, стратегией здравоохранения, но ведь мало того, что это понимаем мы. Дети наши должны усвоить древнюю истину медицины. Не только усвоить, а взять на своё полное вооружение. А вот как это сделать, и сделать в масштабе государства, об этом надо думать сообща.