Клан Чеховых: кумиры Кремля и Рейха
Мишу Чехова впечатлительная Оленька помнила еще по Петербургу, когда родители брали ее с собой на спектакли Суворинского театра. Только кем она тогда была для него? Маленькой девчушкой, дальней родственницей, не более. Много позже Ольга Константиновна вспоминала, как она «сходила по нему с ума и рисовала себе в еженощных грезах, какое это было бы счастье – всегда-всегда быть с ним вместе».
И вот – надо же, это ли не чудо?! – едва ли не в первый день в Москве она встречает в доме своей тетушки Михаила. Взрослого, эффектного, самостоятельного. Уже успевшего прославиться, кроме сценических ролей, успехом в кинематографе, появившись на экране в роли одного из представителей династии Романовых – Михаила Федоровича в нашумевшей верноподданнической картине «300-летие царствования дома Романовых».
Да и он, – практически фаворит, пусть еще не всеми признанный, но мнения самого Константина Сергеевича и без того было достаточно, – увидев очаровательное создание, тут же решил: моя! Я не я буду – моя!
После премьеры любительского благотворительного спектакля «Гамлет», в котором Михаил, озорничая, исполнял заглавную роль, а Ольга, естественно, Офелию, он втащил ее за кулисы и нежно, душевно, но уж никак не по-родственному крепко расцеловал в уста. Ее, недотрогу, всерьез полагавшую, что от поцелуя постороннего мужчины можно забеременеть?!
– Все, теперь ты должен на мне жениться! – утирая слезы, заявила она своему дерзкому кузену.
– Чего же лучше?!. – весело ответил принц Датский, он же будущий Хлестаков.
* * *Творческие дела у Михаила действительно складывались более чем успешно. Работая поначалу в филиальном отделении МХТ, он быстро перерос «народные сцены» (массовки) и «кушать подано», и Станиславский доверил ему роль Васьки в тургеневском «Нахлебнике». А с появлением студии при Художественном театре Михаил одновременно стал востребован сразу на двух сценах. Восхищенным его исполнением роли слуги Фрибэ в «Празднике мира» Гауптмана в студийном зале уже на следующий день он отвечал на главной сцене Художественного театра блестящим Семеном Пантелеевичем Епиходовым из «Вишневого сада».
И там, когда он произносил монолог чеховского конторщика, поклонникам казалось, что на самом деле Чехов говорит о себе: «Я развитой человек, читаю разные замечательные книги, но никак не могу понять направления, чего мне собственно хочется, жить мне или застрелиться, собственно говоря, но тем не менее я всегда ношу при себе револьвер. Вот он… Собственно говоря, не касаясь других предметов, я должен выразиться о себе, между прочим, что судьба относится ко мне без сожаления, как буря к небольшому кораблю. Если, допустим, я ошибаюсь, тогда зачем же сегодня утром я просыпаюсь, к примеру сказать, гляжу, а у меня на груди страшной величины паук… Вот такой… И тоже квасу возьмешь, чтобы напиться, а там, глядишь, что-нибудь в высшей степени неприличное, вроде таракана…»
Да что там роли?! Еще большего уважения коллег заслужил молодой Чехов своим дерзким поступком, когда на одном из представлений, во время которого публика вела себя совершенно беспардонно, шумела, смеялась невпопад и ровным счетом не обращала внимания на ход действия, он тихо взорвался, прервал ключевую сцену и проникновенно обратился к зрителям: «Может быть, если бы вы, уважаемые, более внимательно слушали нас, спектакль бы вам и понравился…»
А вскоре добрые люди шепнули Михаилу, что сам Станиславский в разговоре с Немировичем-Данченко безапелляционно заявил: «Миша Чехов – гений». Верить этому молодой актер отказывался до тех пор, пока сам случайно не услышал, как Константин Сергеевич настоятельно советовал новобранцам МХТ: «Изучайте систему по Мише Чехову. Всё, чему я учу вас, заключено в его творческой индивидуальности. Он – могучий талант, и нет такой задачи, которую бы он не сумел воплотить на сцене».
Хотя порой неуемный, бунтарский дух и темперамент Чехова выплескивался через край, о чем он позже сожалел и, бывало, даже стыдился. Однажды «неудавшийся революционер», как называл себя сам Михаил, после очередной репетиции мольеровского «Мнимого больного» собрал в «уборной комнате» (так требовала конспирация) своих товарищей, изображавших в пантомиме докторов, и принялся увещевать:
– Стыдно! Вы позволяете себя угнетать, вы бессловесно носите по сцене какие-то клистиры. Вы, взрослые люди, художники, – Вахтангов, Дикий и Сушкевич с готовностью кивали в знак согласия, но молчали, – позволяете обращаться с собой, как со статистами в опере! Где ваше человеческое достоинство?! Где артистическая гордость?! Может быть, у некоторых из вас есть жены и дети – как же вы можете смотреть им в глаза, не краснея? Качаловы и Москвины играют все, что хотят, захватывают себе лучшие роли, а вы молчите и трусливо кланяетесь им в коридорах театра! Проснитесь! Протестуйте же!..
В этот миг дверца одного из кабинетиков уборной, щелкнув задвижкой, отворилась, и перед группой «заговорщиков» предстал… Станиславский. Великий и ужасный. Наступила зловещая, просто метерлинковская тишина. Константин Сергеевич вплотную приблизился к трибуну, помолчал, долго, с сожалением изучая побелевшее, задранное кверху курносое лицо, а затем взял Чехова за ворот тужурки и… легко приподнял. Когда закатившиеся от ужаса Мишины глаза оказались на уровне его лица, режиссер грустно вздохнул и сказал:
– Вы – язва нашего театра, – и, отпустив несчастного, с державным величием удалился…
Параллельно с актерской, успешной, веселой и беспечной жизнью Михаил вел другую, ни в чем не похожую на первую. Среди персонажей, окружавших меня в этой жизни, рассказывал молодой, чрезмерно эмоциональный и увлекающийся актер, выделялись три почтенных старца.
Первым из наставников был Чарльз Дарвин, который настойчиво убеждал его в том, что жизнь есть беспощадная борьба за существование и что мораль и религия – лишь иллюзии, хотя, возможно, и прекрасные. Другой – Зигмунд Фрейд – не жалел своего красноречия, чтобы объяснить ему, неразумному и упрямому, желающему видеть и ценить душу в человеке, что он должен делать это, по крайней мере, соответственно научным методам, то есть видеть вещи объективно, таковыми, каковы они есть на самом деле, вне зависимости от собственных симпатий и антипатий. Мудрый старец показывал ему подсознательное человеческой души со всеми нечистотами и сексуальными импульсами. Третьим наставником, взявшим на себя заботу о внутренней жизни юноши, стал Артур Шопенгауэр. Он создавал для него обособленный, привлекательный мирок, где царили наследственность, борьба и все те же сексуальные порывы.
Хотя Шопенгауэр и ругался как извозчик, но ему удавалось околдовать своего ученика очарованием одиночества, тоски и пессимизма, дабы он обрел возможность любоваться бесцельностью человеческого существования. Именно Шопенгауэр казался Мише Чехову самым добрым и милым из «почтенных старцев», и его портретами были увешаны стены комнаты усердного «послушника».
Испытывавший чувство блаженной благодарности к учителю, Михаил поклялся: «Если ты действительно ставишь жизнь ни во что, сознательно соверши неразумный поступок, который отразился бы на всей твоей судьбе».
Но какой поступок? А что, если жениться? И неразумно, и необременительно. Но на ком? Что далеко ходить, невесты находились под боком, на выбор – гостящие у тетушки ее племянницы, родные сестры Ольга и Ада. «И я, – рассказывал Михаил, – решил жениться на одной из них. Не надеясь получить согласие ее родителей на брак, я задумал похищение…»
Тихоня Олюшка, родившаяся на Кавказе, опрометчиво рассказывала ему о тамошних красивых традициях.
* * *– …Тетушка, так как вы познакомились с Антоном Павловичем? – донимала Ольгу Леонардовну любознательная и дотошная племянница, до умопомрачения мечтавшая о любви.
– Как? Конечно же, в театре. Кажется, в 1898 году Антон Павлович был у нас на спектакле «Царь Федор». Я играла Ирину. А потом узнала, что он кому-то сказал: «Так хорошо, что даже в горле чешется… Если бы я остался в Москве, то влюбился бы в эту Ирину».