Трагедия ленинской гвардии, или правда о вождях октября
Даже «Новое время» нельзя было закрыть так быстро, как закрыли Русь.
Как утверждают очевидцы {32} , в ноябре 1917 года, когда большевики захватили власть в Петрограде, несколько дней в городе невозможно было объясниться с телефонистами, если вы не говорили по-немецки.
Возможно, в этом свидетельстве и есть доля преувеличения {33} , но в первые месяцы после Октябрьского переворота большевики и немцы выступали как союзники и немецкое командование оказывало большевикам всемерную поддержку. Иначе и быть не могло, потому что цели у них, по крайней мере, на ближайшее время, совпадали по всем пунктам.
Это касалось и полной демобилизации действующей русской армии, и разрушения всех государственных институтов
Российской империи, опираясь на которые она могла бы возродиться для сопротивления Германии.
Другое дело, что хотя это совпадение интересов и не противоречило, но отнюдь не вытекало из тех соглашений, которые были заключены Лениным с немецким генштабом еще до Октябрьского переворота.
Этот момент принципиально важен для понимания событий 1918 года.
Русская революция была для большевиков, по словам Ленина, лишь «этапом» революции, в результате которой возникнет мировое «коммунистическое государство».
И если на данном этапе революции Ленин и мог выступать как немецкий агент, то в дальнейшем проекте он становился главой «мирового коммунистического государства», которое должно было поглотить и саму Германию.
1«Сама по себе перспектива, — вспоминал потом Л. Д. Троцкий, — переговоров с бароном Кюльманом и генералом Гофманом была мало привлекательна, но «чтобы затягивать переговоры, нужен затягиватель», как выразился Ленин. Мы кратко обменялись в Смольном мнениями относительно общей линии переговоров. Вопрос о том, будем ли подписывать или нет, пока отодвинули: нельзя было знать, как пойдут переговоры, как отразятся в Европе, какая создастся обстановка. А мы не отказывались, разумеется, от надежд на быстрое революционное развитие.
То, что мы не можем воевать, было для меня совершенно очевидно.
Таким образом, насчет невозможности революционной войны у меня не было и тени разногласия с Владимиром Ильичем» {34} .
Попытаемся, опираясь на воспоминания Л. Д. Троцкого, реконструировать его беседу с Лениным, состоявшуюся перед отъездом делегации…
— Это еще вопрос: смогут ли воевать немцы, смогут ли они наступать на революцию, которая заявит о прекращении войны… — сказал тогда Лев Давидович.
— Возможно… — согласился Ленин. — Но как узнать, как прощупать, товарищ Троцкий, настроение германской солдатской массы? Какое действие произвела на нее Октябрьская революция? Если сдвиг начался, какова глубина сдвига?
— Может быть, нам, Владимир Ильич, просто поставить немецкий рабочий класс и немецкую армию перед испытанием: с одной стороны, рабочая революция, объявляющая войну прекращенной; с другой стороны, голенцоллернское правительство, приказывающее на эту революцию наступать?
— Конечно, это очень заманчиво, — проговорил Ленин. — Это чертовски заманчиво, товарищ Троцкий, и несомненно, такое испытание не пройдет бесследно! Но пока это рискованно, очень рискованно. А если германский милитаризм, что весьма вероятно, окажется достаточно силен, чтобы открыть против нас наступление, — что тогда?
— Сейчас немцы перебрасывают все свои силы на Западный фронт… Едва ли они рискнут вести наступление на нашем фронте…
— Я опасаюсь не немцев… — сказал Ленин. — Нет! Нельзя рисковать: сейчас нет на свете ничего важнее нашей революции!
9 декабря в Брест-Литовске начались переговоры.
В советскую делегацию входили члены ЦК РСДРП(б) А. А. Иоффе, Л. Б. Каменев, К. Б. Радек и Л. Д. Троцкий. Германию представляли статс-секретарь фон Кюльман и генерал Гофман, Австрию — министр иностранных дел Оттокар Чернин.
Советская делегация под влиянием Троцкого не столько защищала интересы России, сколько, жертвуя ими, пыталась дискредитировать воюющие страны и с завидной невменяемостью требовала заключения мира без аннексий и репараций, с соблюдением права народов распоряжаться своей судьбой.
«После обеда я имел свой первый продолжительный разговор с господином Иоффе, — писал в своих мемуарах Оттокар Чернин. — Вся его теория основывается на том, что надо ввести во всем мире самоопределение народов на возможно более широкой основе и затем побудить эти освобожденные народы взаимно полюбить друг друга. Что это прежде всего приведет к гражданской войне во всем мире, этого господин Иоффе не отрицает, но полагает, что такая война, которая осуществит идеалы человечества, — война справедливая и оправдывающаяся своей целью. Я ограничился тем, что указал господину Иоффе, что надо было бы раньше на России доказать, что большевизм начинает новую счастливую эпоху, и лишь затем завоевывать мир своими идеями. Прежде чем, однако, доказательство на этом примере не будет сделано, Ленину будет довольно трудно принудить мир разделить его воззрения.
Мы готовы заключить всеобщий мир без аннексий и контрибуций и ничего не имеем против того, чтобы вслед за тем русские порядки развивались так, как это кажется Правильным русскому правительству. Мы также готовы научиться чему-либо у России, и если ее революция будет сопровождаться успехом, то она принудит Европу примкнуть к ее образу мыслей, хотим ли мы этого или нет. Но пока уместен самый большой скептицизм, и я указал ему, что мы не собираемся подражать русским порядкам и категорически запрещаем всякое вмешательство в наши внутренние дела. Если же он и дальше будет исходить из своей утопической точки зрения возможности пересадить свои идеи к нам, то было бы лучше, если бы он немедленно, с первым же поездом уехал обратно, ибо в таком случае нет никакой возможности заключить мир. Господин Иоффе смотрел на меня удивленно своими мягкими глазами. Он помолчал немного и затем сказал навсегда оставшимся у меня в памяти дружественным, я бы сказал, почти просящим тоном: я все же надеюсь, что нам удастся и у вас устроить революцию… (Здесь и далее выделено мной. — Н.К.)
Удивительные люди эти большевики. Они говорят о свободе и примирении народов, о мире и согласии, и вместе с тем они являются жесточайшими тиранами, которых только знала история, — они просто искореняют буржуазию, и их аргументами являются пулеметы и виселицы. Сегодняшний разговор с Иоффе доказал мне, что эти люди бесчестны и в лживости своей превосходят все, в чем обвиняют цеховых дипломатов, ибо так подавлять буржуазию и одновременно с этим говорить об осчастливливающей мир свободе — это ложь» {35} .
Фон Кюльмана и генерала Гофмана страдания русской буржуазии интересовали не так сильно.
Немцев вполне устраивало, что Российская империя разваливается, и только одно смущало их: почему советские делегаты так легко готовы пожертвовать своими государственными интересами в обмен на декларативные, ничего не значащие заявления. Немцы не могли представить себе, что можно так бескорыстно ненавидеть свою Родину, как ее ненавидели русские большевики, и, не понимая, опасались какого-то маневра с их стороны, смысла которого они не могли постигнуть.
Кроме того, они опасались, что подобное соглашение вызовет взрыв патриотического негодования в Учредительном собрании, и в результате договор будет отвергнут, и война на Восточном фронте вспыхнет с новой силой, как раз в тот момент, когда Германии необходимо сконцентрировать свои силы на Западном фронте.
Так и получалось, что и в вопросе роспуска Учредительного собрания интересы большевиков совпали с интересами германского командования.