Хазарские сны
— Лучшая пионервожатая города! — подмигнул, удовлетворенно заметив Серегино ошеломление, засиявшим вдруг, словно и его отмыли, ласковым ртом отдышали, глазом враз помолодевший, подобравшийся под простынями фронтовик.
— Лучшая пионервожатая города… — улыбчиво повторила, представляясь и вставая со стула в полный, тоже полномерный, как и у ее белотелых гипсовых товарок в тогдашних городских парках, рост — и протянула ладонь лодочкой.
Сергей смущенно принял прохладный дар: господи, да у нее смеются не только голубые-голубые, почти бирюзовые, но и пальцы с твердыми, в тон галстуку, лакированными лепестками на концах посмеиваются тоже — мелким таким, нежно шевелящимся, отдаваясь где-то под ложечкой, смешком.
— …лучшему корреспонденту лучшей газеты — салют! — пальцы, сомкнувшись, встали по стойке смирно над белокурой чалмой, невесомо осенявшей чистый и тоже, наверное, соблазнительно прохладный в эту невыносимую волгоградскую жару лоб.
— А вы откуда меня знаете?
— Городская знаменитость, кто же вас не знает?
— Ну да, — улыбнулся Сергей, — как городского сумасшедшего.
Пионеры, помогавшие на кухне, — солдатской посуды на всех явно не хватало, и ребята драили чашки на всю ошалевшую от такой нежданной известности квартиру — были потихонечку, гуськом выпровожены на улицу, по домам (можно подумать, они так и помчались туда — делать уроки), а прохладными руками старшей пионервожатой в комнатке Евгения Дмитриевича был сервирован табурет — с шампанским, с графинчиком, огурчиками-помидорчиками, деревенским салом (оказывается, лучшие пионервожатые родом оттуда же, откуда и лучшие корреспонденты сельского отдела «Комсомольской правды») — и придвинут вплотную к кровати больного, который на несколько минут даже показался выздоравливающим.
И к табурету были расторопно приставлены два венских стула, на которых уже тыщу лет никто не сидел.
И чайная ложка была заменена на столовую и до краев налита холодненькой из графинчика и даже — ни капельки не пролилось! — опустошена с молодецким кряком.
И шампанское под местные лежебокие груши выпито дотла, и водочка — под сало-то! — ушла по назначению до полного вакуума в графинчике.
Коммунальные насельницы сбежались: солдат засмеялся! Чисто-чисто, по-мальчишески, по-пионерски. Мелко, чисто — воробьи за открытым окном дружно откликнулись маленькими крыльями. Сергей и пионервожатая не удивились: они-то знакомы с Евгением Дмитриевичем всего ничего. А бабульки сбежались, в дверь, как селедки, набились — они же тыщу лет солдатского смеха не слыхивали!
Вот вам и сигнал из сорок второго! Наверх вы, товарищи, все по местам. Последний парад наступа-а-а-ет… Бабки и застыли — по местам. Из тела, покрытого панцирем, коростою боли, только что отмытого — ласковыми пионервожатскими, еще не забывшими малую родину в заботах о большой, руками — от грязи, ворвани и забытости, и вдруг — такой чистоты и юности звук.
Пришлось и бабулям налить — по такому-то случаю.
И Евгений Дмитриевич засмеялся еще разок.
Праздник удался: праздник действенности советской печати. Написано — и в дамках!
И даже имел для Сергея пленительное вечернее продолжение: пионер — он, оказывается, не только всем ребятам, но и всем-всем девчатам пример.
Воронин — разумеется, через Куличенко — добился вообще невозможного: Лесникову дали отдельную однокомнатную квартиру в центре города. И не просто в центре, а прямо на проспекте Мира. Что само по себе уже просилось на страницы «Комсомольской правды»: сигнальщик из сорок второго сигналил в очередной публикации уже не халам-балам, а непосредственно насчет мира во всем мире.
А появилась квартира, возможным стало совсем уже невероятное: появилась и жена. Ну да — самая обыкновенная, как у всех: та, что и пилит и, при необходимости, тачает. Крупная, выпуклая, строевых казачьих кровей. Под красное дерево крашеные волосы и сурьмой подведенные брови. Что-то в облике жены-атаманши подсказывало Сергею, что тут не обошлось и без его старшей пионервожатой. Есть старшие пионервожатые, а есть и совсем старшенькие — эта, похоже, и была из них. Из вчерашних — той же стати и той же отчаянной звонкоголосости. Работала в торговле, проштрафилась или ее подставили, угодила на несколько месяцев туда, где Макар телят не пас, вернулась по примерному поведению и, как бы продолжая чуть запоздало выбранную линию безупречности, сразу под венец. Сотрудники ЗАГСа на дом приехали: так любопытно было узнать, кто же это на инвалида польстился? Какой это у нее по счету был брак, Евгений Дмитриевич не интересовался — им, сигнальщикам, морским волкам это ни к чему: по морям, по волнам, нынче здесь, а завтра аж там — но с женой ему и впрямь повезло. Квартира враз заполнилась сильным грудным голосом — атаманша даже стирала, как и положено, с песней, от которой только подрагивала дверь ванной, а если была нараспашку, так подрагивали искусственного хрусталя подвески на люстре в коридоре — занавесочками, салфетками-рюшами, поскольку атаманша оказалась еще и рукодельницей, многостаночницей, обучившейся кой-чему полезному, домовитому вдали от дома и шума городского, — и детским щебетом, ибо вместе с женой в придачу получил сразу и внучку.
Дочка у атаманши тоже имелась — что же за мать-атаманша без красавицы дочки? — но она появлялась на проспекте Мира изредка, налётами: судя по всему, девочка ее, ангел в цыпках, произошла не из того по счету брака, в котором атаманская дочь состояла в данный момент, если, конечно, вообще состояла в законном и непогрешимом.
Излюбленной командой благоприобретенной, вслед за квартирой, было повелительное:
— К столу!
Касавшееся всех — и дочки, и внучки, и Жучки (тоже явилась вслед за главным приобретением), и гостей, включая Сергея, частенько наведывавшихся теперь (и стол тут играл не последнюю роль) к солдату, и пионеров, которых, несмотря на очевидную их теперешнюю, в свете кардинально изменившихся обстоятельств, ненужность, по-прежнему привечали в доме, и старшей пионервожатой, обернувшейся в какой-то момент младшей атаманской сестрой.
Не было сил противостоять возгласу и запаху, несшемуся еще в преддверии слов. Решительно все подымалось с места и рвалось в бой. Возьми она еще тоном зычнее, и солдат бы тоже вскочил, оправляя на ходу полувоенную — атаманша и одевать его старалась под Островского, что сигнальщику исподволь нравилось — рубаху-гимнастерку, и побежал бы в строй, то есть в тесный застольный круг, за которым взрослым, военнообязанным, даже фронтовую соточку неизменно нацеживали. Самопальную, но крепкую-крепкую и чабрецово ароматную, как будто из пышной атаманской груди непосредственно.
Но голосу, видать, все же не хватало: солдат только страдальческое, детское, с глубокой мальчишеской прогалинкой темя свое от подушки отрывал и обводил продышанным, вытаявшим взглядом гомонящий застольный круг, устраивавшийся, чтоб ему не скучно было, рядом с его кроватью. Соточку, как и положено, атаманша опрокидывала первой и крепенькой, твердой-таки, хотя и приятно округлой, десницей. Чтобы потом тут же, тою же самой, мелко-мелко рот свой, губы свои, вкусно выпяченные, словно и их подавала к общему столу, перекрестить и мелко-мелко же, совсем не своим, не атаманским голосом проговорить:
— Свят-свят…
Как будто что-то не то, что положено, изо рта выскочило или гром за окном прогремел.
Что там у них было за пределами общей видимости, в жестоком кругу болезни, никто не знает, но, похоже, сигнальщику из сорок второго тоже кое-что перепадало из пышного, в меру запечатанного источника.
— Знаешь, врачи сказали, что у него все органы стали работать лучше, — заговорщически шепнула Сергею однажды, совсем-совсем наедине и совсем-совсем на ухо, его старшая провожатая по параллельным маршрутам жизни.
— Так уж и все? — усомнился, улыбнувшись, Сергей, на что получил вполне исчерпывающий ответ:
— Дурак!
И сочный поцелуй: дураков всегда целуют, пресекая опасное развитие их дурацкой любознательности: чтоб не спрашивали лишнее.