Воскресший, или Полтора года в аду
— Милый, давай, давай… — пристанывала она, ни хрена не видя, извиваясь голым зеленым телом, подставляя кости и изъеденную червями плоть. А он соляным столпом застыл. Ужас!!!
И тогда понял я, что мне бежать надо, не то хуже будет, совсем хреново будет. Попятился, прижал руки к лицу.
А она выпрямилась, тоже застыла.
— А-а-а, вот ка-ак?! — вырвалось сипло из ее рваного мертвого горла. — Вот оно ка-а-ак?!
И кровавые точки вдруг загорелись в черных провалах глазниц. И увидала она все разом. И меня, убийцу своего во всей мертвецкой красе, трясущегося, голого и жалкого, и его этого восьмипудового жеребца, прервавшего лихое дело. И зарычала она на меня, не на него. Ведь это я все испортил, я все испоганил ей, я жертву отвлек, вывел из колдовского оцепенения и ворожбы. И потянулись ко мне длинные, вытягивающиеся костлявые ручища ее. И пошла она на меня, грозя пытками безумными и боем смертным.
Но не отступил я. Тоже не лыком шит. Из той же богадельни. Звериная ярость закипела во мне. И приготовился я к бою. И выплыли из адской тьмы перед глазами моими радостные рожи чудищ-дьяволов.
Возрадовал я их. Что же делать! Опять вниз, в преисподнюю?! Вся сила в ней, не могу я препятствовать своей жертве, не могу мстить и защищать себя, иначе вновь по кругу адскому. Погибель моя! Со всех сторон погибель!
— Ну, погоди, погоди… — шипела мертвечиха, наступая на меня. — Щас, еще немного, еще чуток!
Опустил я руки. Запрокинул голову.
И спасло меня чудо.
Столп этот соляной, алкаш протрезвевший — уматывал, точнее, уползал, без штанов, сверкал голым своим жирным задом, полз и полз к ограде. И трясся весь, все в нем ходуном ходило, каждая складка, каждая жила, голова аж тряслась.
— Уходит… — промычал я тупо.
— Что-о-о?! — взревела она, обдавая мое лицо трупным перегаром, мертвечиной и гнилью. — Куда-а-а?!
Она сразу все поняла.
И я ей стал не нужен. Она бросилась за этим жирным ублюдком, ухватила его костлявой цепкой рукой за голый зад, подхватила под живот… и рванула назад. Это надо было видеть — изможденный скелет тащил целого бегемота, да еще как тащил!
— И-и-ииии-бл-я-яяяяя!!! — визжал по-бабьи тонюсенько и гадко жирный ублюдок. Он так и не смог выдавить из себя ни единого членораздельного слова. Это был не человек, а какая-то голозадая визжащая скотина.
А как на меня зыркнула тварюга — прожгла дьявольским огнем насквозь. Но не остановилась, добежала до разверзтой своей могилы, зарычала, захохотала дико… и провалилась в землю вместе с жертвой своей, еще живой, орущей благим матом. Только подземное глухое эхо прокатилось.
— Господи, что же это! — прошипел я, забывшись.
И незримой молнией ударило мне в загривок, повалило наземь. Нечего повторять имя недоступное, нечего! Не мне его произносить, опять опростоволосился.
Сквозь боль и слезы эхо слышал подземное, и полз к могиле. Хотел все сам увидать. А как подполз, заглянул в черную дыру, так глазам больно стало. Омерзительный, членистоногий и прозрачный земляной ангел пеленал на дне глубоченной черной ямищи живого еще мужика. Тот дергался, бился, хрипел и стонал — визжать он уже не мог.
Холодно мне стало и мерзко, неужто живьем они его в ад потянут?! Даже жаль гада! Как же так?! А мертвечиха, бабища эта все подлезала под хрипящего, все ластилась, жалась, впивала свои острые клыки в жирную шею, и хохотала. А червь проклятый работал, дело свое делал… И до того мне того мужичину стало жаль, что сунулся я ему на выручку в могилу, рванулся… но не пустила меня какая-то злая сила туда. Не пустила. Весь я во власти их…
Видать, не для того меня на божий свет выпихнули, не для того. А для чего же…
Зарыдал я тогда, забился в истерике. Откатился от края могилы, засучил руками и ногами. Лишь однажды я бился так же, как припадочный. В белопольском приемнике, когда меня взяли почти с поличным, во хмелю дичайшем, когда от озлобления меня трясло трясуном, когда и сам понимал — надо косить под припадочного, иначе кранты, хана. Эх, пронесло тогда! Лучше б меня и прибили тогда, где только эти козлы с топором шлялись?!
Недолго я бился и стенал.
Влекло меня куда-то.
И с каждой минутой все сильнее.
Ползком, потом на четвереньках пополз я к поваленной ограде. И тянулись мне вслед из могил костлявые руки, завидовали мне мертвяки, остановить хотели, не пустить. Не в их власти это было. Эх, проклятое, поганое кладбище! Приют черных душ!
Только выполз за ржавую, кособокую, ломаную ограду, сразу полегче стало. Поднялся на ноги и побрел, голый, избитый в кровь. Куда? Зачем?! Ноги сами несли меня. Надо одеться, надо хоть рожу умыть, утереть. Нельзя же так на люди, нельзя, пусть и ночь кругом. Хоть бы прохожий попался, забулдыга какой, содрать с него одежонку… нет, ноги тащили меня в самую чащобу, через овраги, кусты, бурелом и груды мусора. Лишь на темной крохотной полянке они подогнулись вдруг сами. И упал я рожей в листву, скрючился от какого-то холода, пронизавшего меня вдруг. Долго не мог поднять глаза кверху, минуты две или три. А когда поднял, совсем охренел — пенек стоял предо мной, и сидел на пеньке лысый старик с черными глазищами, носом огромным, вислым, касающимся губы слюнявой. Мерзкий старикашка, горбатый и сухоногий, с нервными, теребящими что-то ручонками, изгрызанными ногтями и мясистыми ушами.
— Встань! — сказал он тихо.
И подняло меня на колени, оцепенел я перед ним, замер.
— Почему сразу не пришел? — задал он вопрос еще тише. Сверкнул глазищами, и прожгло меня отчаянно, страшной болью. — Отвечай!
— Ты кто? — ляпнул я сдуру.
И еще трижды прожгло меня. Старик этот, колдун чертов, надо мной силу имел какую-то и волю. Я б его одним мизинцем придавить смог бы… но не мог. А он терзал меня, власть показывал, издевался. А когда натешился вдосталь, уселся на корточки на пеньке, сухие ножки поджал под себя, выпялил глазища выкаченные пуще прежнего, И сказал:
— Ты мой слуга. Ты зомби, понял?!
— Нет, — ответил я. Ничего я тогда толком про зомби не слыхал, так, треп какой-то был, но толком ни хрена.
— Не понял? — старикашка удивился. И указал вдруг пальцем во тьму. — Подай мне это!
— Чего это? — спросил я машинально. А сам уже встал, побежал куда-то, нагнулся и поднял кусок ржавой железной трубы, вернулся, подал колдуну. А он мне в лоб этой трубой, потом еще раз, потом зашвырнул ее в темень. И тихо так:
— Апорт!
Взъярилось все у меня внутри. Взбеленился, голову жаром захлестнуло.
— Я тебе что — собака, что ли?! Ты чего раскомандовался тут?!
Но так меня шибануло об землю, так перекрутило и вывернуло, что на карачках, хуже любой суки метнулся я в кусты, раздираясь в кровь, расцарапываясь, ухватил трубу зубами, да так с нею, на четвереньках и подбежал к нему, замер, только хвостом не виляю.
На душе препоганейше
Ударил он меня еще раз трубой по башке. Зашвырнул ее куда подальше. Снова спросил:
— Понял?
— Понял, — ответил я. Как тут не понять.
— Будешь служить вернее пса любого. Ты мой раб! Я твой хозяин и господин, понял?!
— Понял.
— Повтори!
— Я твой раб. Ты мой хозяин и господин.
Старикашка засмеялся тихо и довольно. Затрясся.
И тут я, улучив момент, двинул рукой — я б его в лепешку расшиб, убил одним махом… но кулак наткнулся на стену, только кровь брызнула. Невидимая ограда охраняла колдуна.
А меня отшвырнуло, прожгло снова трижды. И подполз я к пню на брюхе, с высунутым языком и облизал подножие пня, корявые корни, потом кору, потом вонючие заскорузлые пятки старика, зарыдал, замолил пощады.
Гнула меня неведомая сила.
Гнула и ломала.
Был я и впрямь рабом бессловесным.
— Будешь шалить, пожалеешь, — прошипел старик. Он забавлялся.
Но мне было не до забав.
— Отпусти меня, — взмолился я чужим, жалобным голосом.
И он ответил:
— Отпущу. Когда исполнишь все! — помолчал немного, а потом сказал стальным каким-то голосом: — Иди. И приведи ее!