Мадам Мисима
Елена Алексиева
Мадам Мисима
Монодрама
Роль мадам Мисимы исполняется мужчиной в духе традиционного японского театра «Кабуки».
Тюремная камера. Раннее утро, рассвет. В глубине сцены — высокое узкое окно, забранное решеткой. У одной стены — нары. В углу камеры — помойное ведро вместо унитаза. Радиоточка. Небольшой сундук, который используется как столик. На стене — доска с гвоздями, на которых висит одежда.
На нарах спит человек, укутавшись с головой.
Из радиоточки раздается музыка — популярная японская песня, веселая, может, — эстрадная. Поет женщина.
Человек на нарах просыпается. Потягивается. Отбрасывает одеяло. Садится в постели. Видно, что это мужчина. Он сидит на нарах в майке и трусах.
Песня продолжает греметь.
Мужчина встает и идет к ведру. Становится спиной к залу. Мочится. Делает несколько шагов по камере. Достает из сундука кусок зеркала и неодобрительно себя рассматривает. Достает разные туалетные принадлежности и косметику. Начинает гримироваться. Сначала наносит на лицо белила. Затем рисует брови, глаза, губы и т. д., пока его лицо не превращается в женское.
Меж тем песня закончилась, но мужчина продолжает ее напевать все время, пока гримируется.
Затем укладывает на место косметику и грим и снимает с гвоздя одежду. Начинает одеваться. Надевает нижнее и верхнее кимоно. Подпоясывается. Натягивает белые носки. С одной стороны, его перевоплощение выглядит как случайная импровизация с использованием подручных материалов, но с другой, все происходит так быстро и умело, что в это перевоплощение веришь.
Из радиоточки вдруг снова гремит та же песня и замолкает лишь тогда, когда мужчина окончательно превращается в женщину. Покончив с одеванием, женщина ложится на нары, скрестив ноги и заложив руки за голову. Вскоре раздаются шаги. Женщина приподнимается, внимательно прислушивается. В замке поворачивается ключ, скрип тяжелой двери. Кто-то входит в камеру.
Ах, господин следователь. Я не ждала вас так скоро. В сущности, я уже никого не ждала, после того как вчера прогнала официально назначенного мне адвоката. Вы уже слышали об этом? Не удивляюсь. Такой противный старик. Но он сам виноват в том, что я его выгнала. Постоянно досаждал мне своим нытьем о гонораре. Скулил, что дело слишком сложное. Что оно затянется. Что официально ему заплатят столько, что это не покроет даже его личных расходов. Он даже пытался хватать меня за руки и, нагло глядя в глаза, намекать, что при известном содействии с моей стороны — при известной благосклонности, как он выразился, — он мог бы меня спасти.
Вы только представьте себе!
Спасти меня! Меня! (Смеется.)
На протяжении всей пьесы смех героини отрывист, груб, громок, типично мужской. Может быть использован для ритмизации. Это — характерный смех Мисимы, его «марка».
Ах, простите меня, господин следователь! Я занимаю вас всякими глупостями, вместо того чтобы встретить — как подобает — человека вашего ранга. К сожалению, мои хорошие манеры и воспитание остались за стенами этой камеры, как и все остальное. Я сразу решила не брать с собой ничего, кроме самого необходимого женщине в моей ситуации. Женщине, жизнь которой сейчас и впредь будет сведена только к физическому существованию. Поэтому я оставила все свое прошлое там, за решеткой. Оно мне уже не принадлежит. В нем нет ничего особенного, ничего, что представляло бы интерес для кого-либо, кроме меня самой. А вы хотите судить меня за это.
Ну вот, снова я за свое.
Я уже предчувствую, что вы на меня рассердитесь (здорово рассердитесь) и больше ко мне не придете. Моя грубость непростительна. Но я прошу, умоляю вас не наказывать меня столь жестоко. Оставьте жестокость суду, а вы по-прежнему приходите ко мне. Делайте свое дело. Собирайте ваши проклятые доказательства. Задавайте вопросы. Наблюдайте за мной.
О, я так люблю, чтобы за мной наблюдали, господин следователь! Обожаю чувствовать на себе чужие взгляды — холодные, смущающие, безжалостные — даже здесь, в этом полумраке.
Прошу вас, присаживайтесь, если найдете куда. Нет, нет — не сводите с меня глаз. Я пригласила бы вас присесть рядом, на нарах, но так нам будет неудобно. Мы тогда не сможем хорошо видеть друг друга, так как будем сидеть слишком близко. Можем даже невольно коснуться друг друга, что было бы еще ужасней. Поэтому единственное, что я могу вам предложить, — сесть на помойное ведро. К сожалению, с утра надзиратель еще его не выносил, но, на ваше счастье, я уже несколько дней не ходила «по-большому». Что поделаешь — у меня всегда был слишком чувствительный желудок, да и нельзя сказать, чтоб тюремная еда была мне по вкусу.
Там, за ведром — кусок фанеры. Положите его на ведро, чтобы не воняло. И спокойно садитесь. Не волнуйтесь, фанера вас выдержит. Только не делайте лишних телодвижений, чтоб чего не случилось.
Ну что поделаешь — у меня нет стула. Мне не оставили даже куска татами, чтобы мы могли по-человечески сесть на него, лицом друг к другу.
В вашей тюрьме очень строгие порядки, господин следователь. Строгие и скучные. Здесь не происходит ничего интересного. Человек просто медленно загнивает от скуки. Словно приговор вступает в силу еще до оглашения.
А если человек невиновен? (Смеется. Пауза.)
Он знает, что я богата. Этот старикашка, назначенный защитник. Ну, может, не богата, но достаточно состоятельна. Да ведь это и не тайна. Это всем известно. Я никогда не скрывала своих денег. И не пряталась за ними. И уж наверняка не настолько тупа, чтобы верить, что за эти деньги смогу купить себе свободу. Просто потому, что я никогда ее не теряла.
Я и здесь настолько же свободна, господин следователь, как где бы то ни было. Единственная разница в том, что эта свобода уже мне ни к чему. Она — выжженная пустыня. Доброкачественная опухоль, с которой некомфортно жить, но от которой нет ни малейшей надежды умереть. Вот такая она, моя свобода. И деньги здесь ни при чем.
Но назначенный адвокат думал только о них. Он хватал меня за руку своими коротенькими пожелтевшими пальцами, уверяя, что может меня спасти. Говорил, что у него богатый опыт. Что он близок с судьей. «Но вы, мадам, — говорил он, — должны меня мотивировать. Чтобы я все сделал как надо. Чтобы мог послужить справедливости». И полз пальцами вверх по моей ладони, к кисти, словно хотел измерить мне пульс.
Верите, господин следователь, это возбуждало и одновременно отвращало меня… Я возбуждалась от отвращения, которое испытывала от прикосновения его пальцев к моей кисти. Возбуждалась от его сухой бескровной кожи, из которой годы выщипали редкие волоски — один за другим. От его зловонного дыхания, которым он обдавал меня, обещая спасти. И это возбуждение не покидало меня еще несколько часов. (Пауза.)
Лежа здесь, лишенная возможности заняться чем-нибудь другим, я думала о вас, господин следователь. О вашем таком молодом, просто детском лице, так резко контрастирующем с грузом вашей ответственности. Ваша власть над несчастными, вроде меня, все еще пугает вас даже больше, нежели нас, ваших подопечных. Не так ли? И эта наивная суровость во взгляде, которую вы, вероятно, тайно репетируете перед зеркалом… С вашего позволения, дам вам один бесплатный профессиональный совет: не переигрывайте, господин следователь. Вы добиваетесь противоположного эффекта — становитесь похожи на капризного ребенка при виде неаппетитного завтрака, а не на борца с преступностью.
Сколько вам лет? Двадцать пять? Двадцать восемь? Я не дала бы вам и двадцати.
Нет, я над вами не издеваюсь, наоборот. Я обожаю молодость. Желаю ее, стремлюсь к ней, завидую ей и ревную. В молодости более всего я ценю ее страсть к уничтожению. Меня всегда интересовало, что же такое молодость? И почему то, что в молодости красиво и неудержимо привлекает, в старости отталкивает и смердит пороком. В молодости я больше всего люблю ее плоть и кровь, удивительное единство духа и тела. Потом все безвозвратно исчезает, задолго до того, как смерть все это окончательно ликвидирует.