Дублинцы. Улисс (сборник)
Теперь ей предстояло узнать другую жизнь, с Фрэнком. Фрэнк был очень добрым, мужественным, прямодушным. Ей предстояло отправиться с ним ночным пароходом, и стать его женой, и жить с ним в Буэнос-Айресе, где ее ждал уже его дом. Она так ясно помнила их первую встречу; он жил в доме на большой улице, куда она заходила иногда. Казалось, это было каких-нибудь несколько недель назад. Он стоял у ворот, фуражка была сдвинута на затылок, и над загорелым лицом свисали взлохматившиеся волосы. Потом они познакомились. Каждый вечер он встречал ее после работы и провожал домой. Он ее сводил на «Цыганку», и она была в восторге, что она сидит с ним, и совсем в другой, непривычной части театра. Он страшно любил музыку и немножко пел. Люди знали о том, что они встречаются, и когда он пел про подружку моряка, она всегда чувствовала приятное смущение. Он ее в шутку звал Лапулька. Сначала ей просто было интересно, что у нее есть парень, а потом он ей стал нравиться. У него были всякие рассказы о дальних странах. Он начал юнгой, служил за фунт в месяц на пароходе линии Аллена, ходившем в Канаду. Он называл ей названия пароходов, на которых плавал, названия разных линий. Плавал он и через Магелланов пролив и рассказывал ей ужасные истории про патагонцев. Но в Буэнос-Айресе он окончательно бросил якорь, так он сказал, и сейчас приехал на родину только в отпуск. Конечно, отец обо всем прознал и запретил ей иметь с ним дело.
– Знаю я этих морячков, – сказал он.
Потом он устроил ссору с Фрэнком, и с тех пор она со своим возлюбленным встречалась тайком.
Вечер за окном сгущался. Два письма, что лежали у нее на коленях, белели уже совсем смутно. Одно письмо было для Гарри, другое для отца. Больше всех она любила Эрнеста, но Гарри любила тоже. В последнее время, она заметила, отец начал стареть; ему будет ее не хватать. Иногда он бывал и очень милый. Не так давно, когда она слегла на один день, он ей прочел историю о привидениях и сделал для нее гренки на огне. А однажды, когда еще мать была жива, они все вместе ездили на пикник на мыс Хоут. Ей вспомнилось, как отец, чтобы посмешить детей, надел мамину шляпку.
Времени уже почти не было, а она все сидела у окна, прислонясь к занавеске и вдыхая запах пропыленного кретона. На улице где-то далеко играла уличная шарманка. Она знала этот мотив. Как странно, что он возник именно в эту ночь, напомнить ей об обещании, данном матери, – обещании беречь дом и вести его, пока она только сможет. Ей вспомнилась последняя ночь маминой болезни; она была снова в темной, тесной комнатке рядом с прихожей и слышала на улице унылый итальянский мотив. Шарманщику дали шестипенсовик и велели уходить. Отец с важным видом вернулся в комнату к больной и сказал:
– Проклятые итальяшки! и чего они лезут к нам!
В ее раздумьях жалкое зрелище жизни матери наложило печать и на ее собственное существование в самом его зародыше, – зрелище этой жизни из повседневных жертв, завершившейся безумием. Она вздрогнула, когда в ней снова прозвучал голос матери, без конца повторявший с полоумным упорством:
– Derevaun Seraun! Derevaun Seraun! [4]
Охваченная порывом ужаса, она вскочила. Бежать! Надо бежать! Фрэнк спасет ее. Он даст ей жизнь, а может быть, и любовь. Она хочет жить. Почему она должна быть несчастной? У нее есть право на счастье. Фрэнк обнимет ее, укроет ее в своих объятиях. Он спасет ее.
* * *Она стояла среди колышущейся толпы на пристани Норс-Уолл. Он держал ее за руку, и она знала, что он что-то ей говорит, еще и еще раз что-то о переезде. Пристань была полна солдат с бурыми вещмешками. За широкими воротами угадывалась черная туша парохода, лежащая вдоль стены набережной, светились иллюминаторы. Она ничего не отвечала. Она чувствовала, что щеки у нее похолодели и побледнели, мысли запутались, и в смятении молила Бога наставить ее, указать ей, в чем ее долг. Пароход в тумане издал протяжный, скорбный гудок. Если она уедет, завтра она будет в море вместе с Фрэнком, на пути к Буэнос-Айресу. Билеты им были куплены. Разве она могла сейчас отказаться, после всего, что он для нее сделал? Смятение вызвало у нее приступ тошноты; губы ее шевелились в истовой беззвучной молитве.
Удар колокола отдался у нее в сердце. Она почувствовала, как он схватил ее за руку:
– Пойдем!
Волны всех морей мира обрушились на ее сердце. Он ее тащит в эту пучину – он ее утопит! Обеими руками она вцепилась в железные перила.
– Иди!
Нет! Нет! Нет! Это невозможно. Руки ее судорожно стискивали железо. Поглощаемая пучиной, она издала вопль отчаяния.
– Эвелин! Эви!
Он пересек второпях барьер и звал ее за собой. Ему кричали идти на борт, но он все звал ее. Она обратила к нему побелевшее лицо, безвольно застывшая, как затравленное животное. Глаза были направлены на него, но в них не было никакого знака любви, или прощания, или узнавания.
После гонок
Машины появлялись, мчась к Дублину ровно и стремительно, как пули, по глубокой колее Наас-роуд. В Инчикоре на вершине холма стояли по обе стороны кучки зрителей, желающих поглазеть на авто, следующие в обратный путь, и через этот канал нищеты и застоя европейский континент мчал свою технику и богатство. Тут и там раздавались громкие приветствия признательных угнетенных. Симпатии их были, однако, на стороне голубых машин – машин их друзей французов.
Французы вдобавок были и без малого победителями. Команда их финишировала сплоченно, они были вторыми и третьими, а водитель победившей немецкой машины был, как говорили, бельгиец. Поэтому каждое голубое авто, взбиравшееся на гребень холма, встречали двойным взрывом приветствий, на которые отвечали улыбки и жесты гонщиков. В одном из этих авто элегантных форм собралась четверка молодых людей, настроение которых, казалось, было еще более приподнятым, чем у всего удачливого галльского племени: оно, можно сказать, приближалось к бурному ликованию. То были Шарль Сегуэн, владелец машины, Андре Ривьер, молодой электрик из Канады, могучий венгр по фамилии Виллона и аккуратный, щеголеватый юноша Дойл. Сегуэн был в хорошем настроении, оттого что он неожиданно получил предварительные заказы (он собирался открыть автомобильное предприятие в Париже), а Ривьер был в хорошем настроении, оттого что ему предстояло стать управляющим этого предприятия; и оба молодых человека (они были двоюродными братьями) были в хорошем настроении еще и благодаря успеху французских машин. Виллона был в хорошем настроении, оттого что он очень недурно позавтракал и притом был вообще оптимистом по натуре. Однако последний член группы был слишком возбужден, чтобы по-настоящему быть счастливым.
Он имел около двадцати шести лет от роду, мягкие светло-каштановые усики и довольно наивные серые глаза. Его отец, начинавший путь ярым националистом, потом быстро переменил взгляды. Он сколотил капитал, будучи мясником в Кингстауне, а затем, открыв несколько магазинов в Дублине и пригородах, весьма этот капитал приумножил. Он сумел также получить ряд выгодных контрактов от полиции и стал в конце концов так богат, что иногда именовался в дублинских газетах «король купцов». Своего сына он послал в Англию, в один большой католический колледж, а после этого определил его изучать право в Дублинский университет. Джимми не слишком усердствовал в науках и одно время едва не сбился с пути. У него были деньги, был успех среди сверстников, и свое время он разделял довольно курьезным образом, между мирами автомобильным и музыкальным. Потом его послали на год в Кембридж, чтобы он немного посмотрел жизнь. Отец отчитывал его, но втайне гордился его эксцессами; он оплатил его долги и вернул на родину. В Кембридже Джимми и повстречал Сегуэна. Пока их знакомство отнюдь не было близким, но Джимми находил большое удовольствие в обществе человека, который столько повидал и был к тому же (так говорили) владельцем некоторых из самых крупных отелей во Франции. С таким человеком – тут и отец был согласен – стоило водить знакомство, не будь он даже таким приятным в общении. Виллона тоже был интересный человек, блестящий пианист – только жаль, он был совсем беден.