Пум
Мы блуждали с Пумом допоздна. Потом я снова сажал его на цепь. Случалось, по нескольку дней, а то и с неделю не разминал пса, занятый работой, оглохший от зноя, электричек, московской толпы. Отлёживался на веранде.
Тогда Пум хирел на глазах. Ел неохотно. Не радовался нам. И выл ночами. Выл жутко, словно по беде.
Вызволение для Пума наступило неожиданно.
Алексей Павлович Ротко наконец одолел сопротивление «жинки» – коренной подмосковной жительницы – сбыл дом и «вырнувся на ридний край» – станицу Кущевскую, Краснодарского края.
Новые хозяева не стали церемониться с Мизером. Поплутав по свалкам, пёс мирно поселился под нашей калиткой, кроме меня, не пуская во двор ни своих, ни чужих и лишив нас почты. Пришлось этого добровольца отправить на цепь вместо бедолаги Пума.
Я стал владельцем трёх совершенно несхожих нравами собак, среди которых Мизер выделялся своей серьёзностью.
У этой коренастой, добротно сбитой дворняги волчьего серого окраса было тёмное зево – по общему мнению, признак злобности. Но пёс этого не знал и на пришельцев набрасывался исключительно со страху и при первой же ласке пасовал. Вообще его переполняла нежность к людям.
Горевал Мизер в крайности, если долго не выносили кашу. И панически боялся любого лечения. Когда ему делали прививку от бешенства, пёс отчаянно вопил, отбивался, потом рухнул на спину, закатил глаза и зашёлся пеной. Я вынужден был объясняться с посельчанами.
Однажды ему закапывали альбуцидом воспалённый глаз. Я впервые видел у здорового животного такие конвульсии. После он высидел над тазом с водой не менее двух часов. Покачиваясь, истерично икал и тёр мохнатыми лапами морду, отвергнув подношение из сырых мясных обрезков. Впрочем, испытав быстрое исцеление, а зуд намучил его изрядно, Мизер всю неделю не давал нам прохода, назойливо подставляя свой карий здоровый глаз.
Пёс оказался на редкость компанейским. Ежели ему претила вода, а рядом из таза вовсю наливался Пум, – непременно присоединялся, еле-еле мокая кончик языка. Он жестоко ревновал нас к Пуму. Не раз я замечал, как он беззвучно отгонял того клыками. По-братски обожал вертлявую Зейку, дозволяя вытворять с собой что угодно.
С появлением «заместителя» Пум без промедления пустился в «бега». Снова посыпались жалобы. Снова пёс приходил голодный, измученный. Погружался на сутки в целительный сон, суча в бреду натруженными лапами, поскуливая от боли в новых ссадинах, покусывая воспалённые мускулы.
Пока я собирался сколотить другую будку, он пропал. На рассвете удрал в окно, вечером не явился. Назавтра спозаранку я обшарил посёлок, но нигде не приметил пятнистой шкуры Пума.
Прошли сутки, потом ещё. Мы поняли, что пёс не вернётся.
На третий день я отдыхал после работы на крыльце, лаская на коленях Зейку. Лаечка старалась повсюду поспевать за мной. Я поглаживал чёрный тугой животик. Зейка ворчливо прихватывала мои пальцы острыми шильцами-зубками, по-кошачьи наддавая задними лапками.
– Маша, поищу-ка я Пума, – сказал я жене.
Она вышла на крыльцо.
– Ой, как надоел мне этот неблагодарный пёс! Дня без скандала не обходится, хоть совсем пропал бы!
Мизер уже млел в ногах у жены. Весь досуг без цепи наш новый дворовый страж проводил на крыльце в ожидании вкусных подачек, признавая мою Машу своей полновластной владычицей. Всякий раз, когда Маша появлялась, он тыкался ей в руки тупым носом и горестно вздыхал: дескать, на тебя только и надежда сиротинушке.
Мизер, безусловно, подкупил жену. Маша благоволила к толстой, как сибирский валенок, дворняге, одаривая косточками и называя Ванечкой.
Из ревности к Пуму я дразнил Мизера Министром Внутренних Дел.
– Ванечка, Ванечка… – Жена тормошила дворнягу. Та умильно высовывала язычок и натужно сопела. Ласки Мизер ценил почти наравне с кашей.
– Я недолго, Машенька, – пообещал я, поспешно уходя со двора.
Я навестил соседние деревни, но Пума в последние сутки там не встречали. В полночь, изрядно заморясь, тихонько возвращался домой.
Возле магазина наткнулся на Пирата, чёрную лайку с белой шерстяной манишкой на груди. Он враждебно отпрянул, готовясь к нападению на Пума, без которого я редко хаживал.
Пират щеголял в хозяинах своей улицы и с боем отстаивал своё право у всех пришельцев, особенно у бесцеремонного Пума. Обычно, завидев друг друга, они замирали. Потом медленно, с остановками сближались, дрожа негодованием. Днём предпочитали разойтись, порыча, что, очевидно, означало крепкую перебранку. Но в сумерках или ночью обязательно сцеплялись. Уж очень нагло влетал в Пиратовы угодья Пум.
Чёрный Пират был гордым псом, хотя не гнушался подачками, но лишь от знакомых или тех, кто обнадёживающе попахивал собакой. Я свистнул Пирату. Лайка сторожко подобралась, вопросительно наставила на меня острые ушки.
– Что, дружба, осиротели мы? – Я нагнулся, оглаживая лайку. После Пума её шуба казалась плотной, мохнатой. – Эк надурил наш Пум… – Пират заулыбался, оскалив клыкастую пасть. Завилял скрученным к спине хвостом.
Я поднял лайку на руки, почёсывая белую манишку. От удовольствия она заурчала. Однако чуткости не потеряла, рыская глазами по дороге.
Лениво сгущались поздние июньские сумерки – призрачное свечение, которому так и не суждено стать непроглядной ночью. Я опустил Пирата. Легонько зашагал к дому.
Я знал тропинки. Не западал в рытвины. Огибал мусорные свалки, печальные спутники дачных окрестностей. Вышел на край улицы. Здесь на просторной поляне любил побродить Пум.
Миновав горбатый железный шлагбаум, я свернул к речке. Под уклон зашагал быстрее. Из стожка свеженакошенного сена метнулась знакомая пятнистая тень – Пум!
– Ко мне, Пум! Ко мне!
Тень стремительно набирала ход.
– Пум! Пум!
Ещё десяток метров, и она скроется за поворотом.
– Пум, ко мне! Пум! – Я резко свистнул, как на охоте.
Пум уходил. И я знал почему – страшился побоев. Я стал чужим ему. Захолодила обида.
– Пум! Пум! Пум!
Собака уходила за поворот – стремительная сероватая тень.
И тогда я начал униженно просить:
– Пум, Пум. Хороший. Умный… – Я придавал голосу самые сердечные интонации. Я журчал.
Тень вздрогнула. Замедлила ход.
– Ко мне, Пумушка! Иди, хороший! Иди, умный!..
Тень осадила. Поползла навстречу.
– Пумушка, Пумушка…
Было неловко за побои. За цепь, которой привязывал его. За грубые пинки в приступах гнева. За угрозы продать и пристрелить «предателя».
Я осторожно двинулся навстречу. Похрустывали под ногами песок и камешки. Через дорожку врассыпную скакали лягушата.
Пёс распластался передо мной на брюхе. Положил морду на ботинок. Зажмурился. Часто-часто вилял хвостом-обрубком. Запавшие бока будоражило дыхание.
Из травы на мой голос, шурша, вывалилась крошечная Зейка. Нежно лизнула Пума в нос. Он чихнул, смущённо подобрав брыли.
– Что ж, посумерничаем, – сказал я Пуму.
За речкой на горизонте гасла скупая заря, подёргиваясь розовато-пепельным налётом. Нас окружали скудное красками чистое небо, тёплый молочный сумрак и безмолвие.
Мы стали спускаться к речке. Навстречу чётким отражениям зарослей в её матовой глади. В душные ароматы болотных трав, торфа. Смолкнув, зашуршал в ивняке соловей. Светлой лентой крутилась песчаная дорожка. Зейка боялась далеко отлучаться со двора. Отстала, поскуливая. Белым зайчиком замелькала на косогоре её пуховая манишка.
Пум угрюмо трусил сбоку. Волнилась мышцами шкура на прямой широкой спине с едва заметным желобком вдоль позвоночника.
На зоревых разводах стыли верхушки ельника – чёрные, чёткие, неподвижные.
За оградами темнели дома, корявились яблони, шебаршились в скворечниках повзрослевшие скворчата. Высоко в небе пронёс свои огоньки самолёт. С роздыхом старательно выщёлкивал соловей над речонкой.
Я сказал:
– Значит, бросил меня, пятнистый?
Пёс понурил голову.
Мы ступали беззвучно, как на охоте: в белом сумраке, в дурманящем исходе соков трав, цветов, шиповника и акаций, в белёсых наплывах речных испарений, сонной недвижимости природы.