Крестная мать
Марийка слушала рассусоливания Анны Никитичны вполуха, плакала. Ей было ужасно стыдно и все еще больно. Она одевалась, Катя заботливо помогла ей застегнуть лифчик и крючки на юбке. А Яна надела на нее колготки.
«Ну что они говорят, что?! — в отчаянии думала Марийка. — Или не понимают ничего, или просто притворяются. Ведь я шла на вечер с самыми чистыми мыслями. Думала, что все будет пристойно, по-людски. Крайности же необязательны. Разве нам неинтересно было друг с другом? Так хорошо говорил о театре Антон Михайлович, так грели душу его слова заботы о нас, актерах. Это же — проявление высокой культуры человека, понимание наших проблем. И Феликс Иванович хорошо говорил… И она, глупая, все это приняла за чистую монету. Боже мой! Кому же тогда верить? Она думала, что интересна Городецкому и его другу прежде всего тем, что — актриса, умеющая создавать образы, волновать их, зрителей, своим темпераментом, высоким профессионализмом, чисто женским, человеческим обаянием. Оказалось же, что ее позвали лишь потому, что она молодая и свободная, к тому же полуголодная «телка», самка, которую надо было сначала ввести, как малообразованную дурочку, в заблуждение выспренними и лживыми речами, потом напоить, а потом… фу, какое ужасное, мерзкое слово — трахать! Неужели у этих респектабельных современных мужчин, ворочающих миллионами, не осталось в душе ничего святого, неужели они лишены элементарных человеческих чувств, видят в женщине лишь предмет плотских удовольствий, который можно запросто купить?!
Ах, Марийка, сквозь душившие ее слезы говорила она себе, ты похожа на своих героинь, наверное, и мыслишь и чувствуешь чужими, театральными категориями, а жизнь — она другая, искусство тут не при чем. Но я не хочу, не могу иначе! Я не могу в своем родном ТЮЗе проповедывать со сцены одно — душевную чистоту и высокую нравственность — а на вечеринке, без мук совести, напиваться и копошиться потом в куче голых человеческих тел!
Она ушла из дома Анны Никитичны, ни с кем не простившись, не сказав своим насильникам ни слова. Городецкий и Дерикот, уже одетые, при галстуках, истуканами стояли в зале, с немым страхом и надеждой смотрели на нее. Куда она сейчас пойдет? Что будет делать?
— Мария, подумай! — крикнула ей вслед Анна Никитична, и в голосе ее звучала больше угроза, нежели просьба.
Куда ей в самом деле идти? Что предпринять? Заявить и — опозориться. Ей же, действительно, не дадут потом работать в театре!
Марийка почувствовала вдруг на себе чей-то внимательный, пристальный взгляд. Она обернулась — рядом с нею сидела женщина в хорошем зимнем пальто, в песцовой шапке, в добротных черных сапогах. Закинув ногу на ногу, женщина расправила полы пальто, спросила участливо:
— Ну что ты все плачешь и плачешь? Расскажи. Кто тебя обидел?
И голос женщины, и ее вид — участливый, материнский — и то, как она спросила, попало в точку, тронуло душу девушки. Марийка глянула на нее повнимательней. Женщине было лет сорок, но лицо моложавое, привлекательное, даже красивое. Однако на нем лежала печать скорби — уголки рта опущены, горечь в глазах подчеркнула явно недавно появившиеся морщины у рта. Из-под шапки виднелись тронутые сединой волосы. Марийка была наблюдательным человеком, ее обучали этой наблюдательности, она должна была уметь перенимать и жесты, и выражения лица, и походку у других женщин, у самой жизни. И даже сейчас, погруженная в свои собственные переживания, она отметила и характерный, волевой наклон головы женщины, и глубоко утонувшую в глазах печаль. И даже руки, просто лежащие у женщины на коленях (она теребила ими перчатки), чем-то трудно уловимым подчеркивали, дополняли ее душевную силу, способность противостоять безжалостным ударам судьбы. Но при всем этом с Марийкой сидела прежде всего несчастная женщина, и девушка сейчас же это почувствовала. Этого было достаточно, чтобы душа ее потянулась к незнакомке, открылась, захотела исповедаться, поделилась болью. Она не называла никаких имен и места событий, а просто рассказала, что ее пригласили на вечеринку в компанию, вроде бы порядочные люди, а потом напоили и изнасиловали. И вот теперь стоит ей только перейти улицу, широкий и шумный проспект, пройти всего два квартала по улице Чайковского и — вот она, милиция. Но потом — разбирательства, следствие, позор, склоки на работе, косые взгляды начальства… и чем еще это все кончится? А у нее такая работа, имя, наконец!..
— Я знаю, ты артистка, из ТЮЗа, — просто и спокойно сказала женщина. — Фамилию я твою забыла, а лицо помню. Мы с сыном, когда он еще не служил, были у вас на спектаклях, «Ромео и Джульетту» смотрели.
— Да, я и сейчас играю в этом спектакле. — Марийка смутилась — тайна ее перестала быть тайной. Теперь эта незнакомка знает практически все, а Марийка вовсе этого не хотела. Она переменила тему.
— Я вижу, у вас горе?
— Горе, дочка, горе. Сын в армии погиб, месяца еще не прошло. А в конце декабря и мужа убили. Я как раз из милиции иду. Ходила, спрашивала про мужа. Пока ничего не знают, кто это сделал. И на работе сократили-и… — Женщина заплакала, и Марийка не стала ее утешать. Такому горю разве поможешь? Это не с ночной гулянки идти, где тебя унизили! Да, но не отняли близких людей, с работы не выгнали.
Женщина быстро взяла себя в руки, вытерла слезы скомканным в руке платочком, продолжала:
— Ты на милицию особенно не рассчитывай. Если эти мужики, что тебя обидели, денежные, — ничего ты не докажешь. Опозоришься только, правильно ты думаешь… Мерзавцы, конечно! Вешать их, кобелей сытых, надо… Тебя как, дочка, зовут?
— Марийка. Мария, вообще-то, Полозова. Это так, в театре — Марийка да Марийка, я и привыкла. Подруги звали… — Она вздохнула, подумав о Яне с Катей — подруги ли?.. — А вас как зовут?
— А меня Татьяной. Татьяна Николаевна. Морозова. Бывший инженер-конструктор, на военном заводе я работала. А тоже вот, начальству не угодила, на митинги ходила, Ельцина и кто за него критиковала — меня и сократили. Не посмотрели на то, что сын в Чечне погиб, мужа убили…
— Да-а… — только и смогла сказать Марийка. Вот и она, возьмись только правду и защиту искать… На кого ей опереться? Кто ее защитит, в свидетели пойдет, поддержит?
Женщина словно прочитала ее мысли.
— Марийка, хочешь я тебе совет дам? Раз уж нас случай свел, открылись мы друг другу.
— Какой совет, Татьяна Николаевна?
— Не ходи ты в милицию, не позорься. Все против тебя обернется, уж я пожила, знаю. Лучше деньги с них возьми.
И тембр решительного, враз окрепшего голоса Татьяны Николаевны, и то, с какой она силой и убежденностью говорила, не ускользнуло от профессионального внимания Марийки. Даже сейчас она не забывала наставлений своих студийных преподавателей — наблюдать жизнь всегда и везде, при любых обстоятельствах! Что бы ни случилось — наблюдайте! — не уставал говорить им, студентам, любимый наставник-артист, известнейший Владимир Иосифович…
«Как эта женщина точно выражает свои мысли! — думала Марийка, невольно любуясь Татьяной. — И жесты у нее естественны и красивы, и руки очень «говорящие», их ничему не надо учить, они сами все делают и прекрасно дополняют речь. Бог ты мой, сколько они, студенты, бились в свое время на занятиях именно с руками! А тут — само совершенство, пластика, выразительность. И взгляд, его не забудешь — в нем те несказанные, но такие понятные и верные слова».
А Татьяна напористо развивала свою мысль:
— Но действовать надо сегодня, сейчас! Упустишь момент — ничего потом не докажешь, поезд уйдет.
— Но что делать-то, Татьяна Николаевна? Вы же сами говорите: в милицию не ходи. Мне и самой стыдно… ужасно!
Татьяна подумала.
— Слушай-ка, дочка. Твоя мать далеко живет?
— Далеко. В Камышловке, за Свердловском.
— А здесь, в городе, она была когда-нибудь?
— Да, однажды приезжала меня проведать.
— А в театре ее видели? Подружки твои?
— Нет. Она стеснительная, неконтактная. На спектакле была, «Кошкин дом» смотрела.