В сторону Свана
Особенностью субботы было еще и то, что в мае мы ходили в этот день после обеда в церковь на майские службы деве Марии.
Так как мы встречали там иногда г-на Вентейля, сурово осуждавшего «прискорбную неопрятность молодых людей, к которой относятся так снисходительно в настоящее время», то мама тщательно осматривала, все ли у меня в порядке, затем мы отправлялись в церковь. Помню, что именно в «месяце служб деве Марии» я начал любить боярышник.
Боярышник был не просто в церкви, этом хотя и святом месте, но в которое всем нам был открыт доступ; положенный на самом престоле, неотделимый от таинства, в совершении которого он принимал участие, он протягивал между свеч и священных сосудов свои горизонтально прикрепленные одна над другою ветви, создавая праздничное убранство; и еще большую прелесть ему придавали гирлянды темной листвы, в изобилии усеянной, словно фата новобрачной, букетиками бутонов ослепительной белизны. Хотя я решался смотреть на это роскошное убранство только украдкой, я чувствовал, что оно было живым и что сама природа, вырезывая этот лиственный узор и изысканно украшая его белоснежными бутонами, позаботилась о создании подобающей декорации для того, что было одновременно народным празднеством и торжественным таинством. Выше, над престолом, там и сям с беззаботной грацией раскрывались венчики цветов, поддерживая так небрежно, словно легчайший, почти воздушный наряд, пучки тонких как паутинка тычинок, окутывавших цветы туманной дымкой, что следуя за ними взором, пытаясь подражать в глубине своего существа движению их расцветания, я представлял его себе похожим на резкое и своенравное движение головки с кокетливым взглядом прищуренных глаз, принадлежавшей какой-нибудь ветреной и живой молоденькой девушке в белом платье. Г-н Вентейль приходил с дочерью и садился рядом с нами. Он был из хорошей семьи и преподавал когда-то музыку сестрам моей бабушки; после смерти своей жены и получения наследства он поселился в окрестностях Комбре, и мы часто принимали его в нашем доме. Но, будучи человеком крайне щепетильным, он перестал приходить к нам, чтобы не встречаться со Сваном, который вступил «в крайне неприличный», по словам Вентейля, «брак в духе времени». Моя мать, узнав, что он занимается музыкальной композицией, сказала ему из любезности, что, когда она придет к нему в гости, он непременно должен будет сыграть ей что-нибудь из своих произведений. Г-н Вентейль с большим удовольствием сыграл бы, но его вежливость и внимание к другим доходили до такой тонкости, что он всегда становился на место тех людей, в обществе которых ему случалось бывать, и боялся наскучить им или показаться в их глазах эгоистом, поступая согласно своему желанию или хотя бы только давая угадать это желание. Я обыкновенно сопровождал моих родителей в дни, когда они приходили к нему в гости, но мне разрешалось оставаться на дворе, и так как дом г-на Вентейля, Монжувен, стоял у подошвы покрытого кустарником пригорка, на котором я прятался, то я находился на уровне гостиной второго этажа, на расстоянии всего какого-нибудь полуметра от окна. Когда слуга докладывал ему о приходе моих родителей, г-н Вентейль поспешно подбегал к роялю и ставил на видное место нотную тетрадь. Но как только родители мои входили, он убирал ее и прятал в уголок. Вероятно, он боялся создать впечатление, будто он рад видеть их только потому, что это дает ему случай сыграть им что-нибудь из своих произведений. И каждый раз, когда моя мать во время визита пыталась заговорить с ним о только что убранной им тетради, он неизменно повторял: «Понять не могу, кто это поставил ее на рояль; ей на нем совсем не место» — и переводил разговор на другие темы, именно потому, что они меньше интересовали его. Единственной его страстной привязанностью была привязанность к дочери, но дочь эта, с наружностью мальчика, казалась с виду такой крепкой и сильной, что нельзя было удержаться от улыбки при виде заботливости, которой окружал ее отец, всегда имевший в запасе лишнюю шаль, чтобы накинуть ей на плечи. Бабушка обращала наше внимание на мягкое, нежное, почти робкое выражение, которое часто скользило по веснушчатому лицу этой грубоватой девушки. Когда ей случалось принимать участие в разговоре, она слышала свои слова ушами тех, к кому обращалась, тревожилась, что ее могут неправильно понять, и тогда под мужеподобной наружностью «доброго малого» ясно просвечивали, как через прозрачную бумагу, более тонкие черты заплаканной молодой девушки.
Когда перед уходом из церкви я преклонял колени перед алтарем, до меня долетал вдруг от боярышника горький и сладкий запах миндаля, и я замечал тогда на цветах маленькие пятнышки, слегка окрашенные в кремовый цвет, под которыми, мне казалось, и должен был скрываться этот запах, подобно тому как вкус миндального пирожного скрывается под пригорелыми его частями или как свежесть щек м-ль Вентейль под покрывавшими их веснушками. Несмотря на безмолвие и неподвижность боярышника, этот перемежающийся запах был подобен шороху буйной его жизни, трепетом которой напоен был алтарь, словно придорожная изгородь, кишащая живыми усиками, приходившими мне на память при виде некоторых почти рыжих тычинок, казалось сохранивших весеннюю вирулентность, раздражимость, насекомых, в настоящее время превращенных в цветы.
По выходе из церкви мы обменивались у паперти несколькими словами с г-ном Вентейлем. Он вмешивался в драку мальчишек на площади, брал под свою защиту маленьких, читал наставления тем, что были постарше. Если дочь его говорила своим грубым голосом, как рада она нас видеть, то тотчас же создавалось впечатление, что какая-то более чувствительная сестра, скрывавшаяся в ней, краснеет от этого заявления ветреного «доброго малого», которое могло внушить нам мысль, будто она добивается приглашения к нам. Отец ее набрасывал ей на плечи пальто, они садились в маленькую одноколку, которой она сама правила, и возвращались в Монжувен. Что же касается нас, то, так как на другой день было воскресенье и мы вставали только к поздней мессе, отец мой, если ночь была лунная и теплая, вместо того чтобы вести нас домой прямым путем, заставлял, из любви к славе, совершать длинную окружную прогулку через Кальварию, которую мама, благодаря слабой своей способности ориентироваться и узнавать дорогу, рассматривала как доказательство его стратегического гения. Иногда мы доходили таким образом до виадука, каменные устои которого начинались у вокзала и казались мне олицетворением бедствий, претерпеваемых изгнанными за пределы цивилизованного мира, ибо каждый год, когда мы приезжали из Парижа, кондуктор рекомендовал нам, подъезжая к Комбре, быть внимательными, чтобы не пропустить остановки, и заранее приготовить вещи, так как поезд стоял всего две минуты и устремлялся затем по виадуку по ту сторону христианского мира, так что Комбре обозначал в моих глазах конечный его пункт. Мы возвращались по Вокзальному бульвару, на котором находились самые красивые дома в городе. В каждом из садов, окружавших эти дома, лунный свет, подобно Гюберу Роберу, рассыпал обломки лестниц из белого мрамора, фонтаны, заманчиво полуотворенные ворота в ограде. Лучи его стерли с лица земли телеграфную контору. От нее оставалась только одна колонна, наполовину разбитая, но сохранявшая красоту бессмертной руины. Я еле волочил ноги и совсем засыпал; запах цветущих лип казался мне наградой, которую можно бывает получить лишь ценой крайней усталости и которая не стоила потраченных усилий. Разбуженные нашими шагами, одиноко раздававшимися в тишине, попеременно лаяли собаки у ворот, далеко отстоявших друг от друга; мне и до сих пор еще случается иногда по вечерам слышать этот лай, и под его защитой, должно быть, навсегда укрылся (после того как на его месте в Комбре был устроен публичный сад) Вокзальный бульвар, потому что, где бы я ни находился, как только до меня доносится собачья перекличка, я тотчас снова его вижу с его липами и освещенным луной тротуаром.
Вдруг отец мой останавливался и спрашивал маму: «Где мы?» Утомленная ходьбой, но гордая своим мужем, она кротко признавалась ему, что не имеет об этом ни малейшего представления. Отец пожимал плечами и смеялся. Затем, словно вынув ее вместе с ключом из кармана своего пиджака, он показывал нам стоявшую прямо перед нами маленькую калитку на задах нашего сада, которая, вместе с углом улицы Сент-Эспри, выходила нам навстречу, в конце наших странствований по неведомым дорогам. Мама с восхищением говорила отцу: «Ты чудодей!» И с этого мгновения мне не нужно было больше делать ни одного шага: земля шла вместо меня в нашем саду, где давно уже действия мои перестали сопровождаться произвольным вниманием. Привычка подхватывала меня в свои объятия и несла до моей кровати словно маленького ребенка.