Отсутствующие всегда виновны
Несчастное происшествие по дороге на дачу
Вчитываясь в дальнейшее развитие этого дела, нельзя не поразиться сочетанию самых различных случайных, полуслучайных и неслучайных обстоятельств, которые совпали вместе таким образом, чтобы совершенно изменить судьбу несчастных молодых людей. Можно понять также и возбуждение, и ревность следователей, которые сочли подобное совпадение за явное доказательство их вины. События развивались следующим образом. 5 сентября 1821 года, через неделю после вынесения приговора над солдатами, зачинщиками бунта, петербургским властям поступил рапорт от смотрителя лазарета при Охтенском пороховом заводе. В нем говорилось, что некий отставной лейб-гвардии Семеновского полка полковник Ермолаев пытался увидеться с содержавшимися в лазарете больными, спрашивая при этом о Якове Хрулеве и Никифоре Степанове. Сам Ермолаев в позднейших показаниях объяснил, что вечером 4 сентября, отправившись пешком на дачу тайного советника Оленина, он шел мимо пороховых заводов и случайно вспомнил слышанные им накануне от плац-майора известия о некоторых семеновских солдатах, помещенных в лазарет, и единственно из любопытства начал спрашивать о них стоявших на мосту лекаря и смотрителя. Получив отказ, Ермолаев ночью того же дня, послав за какими-то вещами в город своего кучера, просил его вновь зайти в лазарет, чтобы снова попытаться узнать имена бывших там семеновцев. Желание отставного офицера увидеться с больными солдатами вовсе не выглядело бы преступным, если не сопоставить его с другими происходившими в те же дни событиями. Дело в том, что 1 сентября состоялась казнь зачинщиков бунта: восьмерых солдат шесть раз прогнали сквозь строй в тысячу человек. Такую казнь, зачастую означавшую мучительную смерть для истязуемых, все солдаты выдержали и были отправлены в лазарет, в том числе и Яков Хрулев, и Никифор Степанов, которые на следствии были названы как главные инициаторы выступления государевой роты. Таким образом, желание Ермолаева увидеться с ними сразу же после казни доказывало, наконец-то, несомненную связь между зачинщиками бунта и офицерами, которую до сих пор безуспешно разыскивали. 9 сентября Ермолаев был арестован петербургской полицией и передан в Главный штаб. При обыске у него на квартире были найдены письма князя Щербатова, рядового Никифора Отрока и унтер-офицера Ефима Юдина, давшие следователям изрядный материал для предположений о заговоре. Помимо писем Щербатова, содержавших, как уже говорилось, "многие условные выражения", подозрительным казался сам факт переписки офицера с нижними чинами, который проводивший допрос полковник Жуковский назвал непозволительным "фамильярством". К тому же письмо Отрока содержало следующую фразу, немедленно перетолкованную против Ермолаева: "Несчастное происшествие, случившееся с полком нашим, вам уже коротко известно, известно даже и то, кто сему начально причиною..." Ермолаев не мог убедительно объяснить смысл этой фразы, хотя предполагал (впоследствии это подтвердилось), что Отрок только и имел в виду, что государеву роту и первый батальон. Допросы совершенно подавили несчастного. Нечаянное взятие полицией привело его в сильное душевное волнение, и с ним случился сильный припадок ипохондрии, а "вопросы делаемы были недовольно ясно - это приводило меня в замешательство до такой степени, что я не знал даже, что отвечать". Такому состоянию, конечно, много способствовал образ ведения следствия, построенный изначально на непоколебимой уверенности в виновности Ермолаева. Так, заключение девятого вопросного пункта по поводу содержания подозрительных писем (который, по мнению следователей, привел Ермолаева в особенное расстройство, "свойственное лишь человеку, на совести что-либо имеющему") гласило: "все приведенное явно говорит, что приготовление к случившемуся происшествию вам было небезызвестно", и даже более того, обнаруженный черновик письма к Шварцу доказывает, "что вы питали к нему ненависть и были верным членом происшествия". Отрицая, конечно, всякое существование заговора, Ермолаев признался, что против Шварца "кругом виноват". Вместе с этим он приводил и многие обстоятельства "безрассудного" поведения Шварца в полку и говорил об общем возмущении офицеров против него. И здесь происходит любопытное психологическое явление: говоря о реакции своей собственной и офицеров на действия Шварца, Ермолаев не скрывал, что она выходила за пределы принятой субординации; но если все подробности поведения полкового командира ничуть не волновали комиссию, то эти отступления от дисциплины немедленно отмечались и вызывали следующие вопросы. Ермолаев и сам помогал такому ходу следствия. Считая себя виновным перед Шварцем, он с исповедальной искренностью признается в своих "ложных поступках": так, он "при нижних чинах (когда стояли вольно) не мог иногда удержаться, чтоб не пожать плечами при его гневе или не засмеяться при его кривляниях, говорив иногда что-нибудь по-французски с офицерами". С точки зрения Ермолаева, такие показания подкрепляли его искреннее раскаяние в неблагородных чувствах по отношению к полковнику, но на следствии, перед лицом враждебно настроенных генералов, служили самооговором и резко ухудшали положение обвиняемого. Таким образом, получив известный материал для обвинения Ермолаева из его собственных показаний, следователи в то же время совершенно не признали убедительными его объяснения по поводу писем, наличие в которых тайного смысла тот упорно отрицал. Записка Голенищева-Кутузова, завершавшая следствие в Петербурге, была, видимо, доложена императору, и 30 октября по высочайшему повелению дело Ермолаева передается в Витебск, в распоряжение комиссии А.Ф. Орлова.
Следствие в Витебске
Не знаю, понимали ли это петербургские власти, но Алексей Федорович Орлов не совсем соответствовал сложившемуся образу ведения следствия и тем задачам, которые перед ним были поставлены. Разницей в возрасте или воспитанием можно объяснить тот вскоре открывшийся факт, что Орлов оказал гораздо больше понимания и сочувствия молодым офицерам, чем это ожидалось от представителя старшего поколения. Именно он впервые увидел в этом деле разницу между нормами правосудия и законами дворянской чести, и именно в согласии с последними он и стремился поступать даже в роли следователя. Его позиция четко выражена в письме князю П.М. Волконскому от 13 марта 1822 года: "Долг мой, долг чести и совести есть осудить виновных и оправдать невинных, а пуще всего открыть заговор, если он существовал, или искоренить пред лицом Государя даже и мысль его существования" - этих принципов Орлов действительно придерживался в течение всего следствия. Из первых же объяснений он убедился, что "слон начинает превращаться в муху", поскольку "ненависть к Шварцу и желание от него избавиться были орудием всех низкостей господ офицеров". Против Вадковского и Кашкарова, как он понимал, найдутся статьи обвинения в военных законах, но они могут спастись милосердием Государя; что касается Ермолаева, то он, конечно, "виноват, но не уголовный преступник". Уже к середине ноября непредвзятому взгляду суть дела представлялась вполне ясной, и внимание следствия сосредоточилось на переписке Ермолаева с князем Щербатовым. 8 ноября последнего доставили в Витебск. "Щербатов отличается благородностью своею, чувствительной ревностью, предупреждает вопросы и, не запинаясь, открывает истину", - писал Орлов Закревскому. На первом допросе князь вполне здраво объяснил все непонятные места из его писем, смысл его поездок (сначала под Вязьму к Якушкину, затем в подмосковную деревню на именины отца, а затем дела по управлению поместьями требовали его присутствия в ярославском и новгородском имениях). Наиболее тяжкие обвинения навлекло на себя то место письма Щербатова, где он упоминал о "необыкновенном расположении" Семеновских солдат: в докладе Голенищева-Кутузова оно было истолковано как сочувственная оценка семеновского бунта, который Щербатов приписывает "более благородной решимости, нежели к преступлению". Однако истинный смысл фразы, не доступный следователям, состоял в том, что Щербатов подходил к поведению солдат с точки зрения тех же норм дворянской чести, которыми регулировалось и его собственное поведение. "Необыкновенно расположенными, - показывал он на следствии, - казались мне нижние чины потому, что жертвовать собою для товарищей есть случай, какого между солдатами не бывало, между офицерами же очень часто случается: хотя я сам признаю искренне действие сие беззаконным. Из первого следует, что солдаты были расположены, как бывает в таком случае расположено общество благородных офицеров, а потому необыкновенно". Однако и в допросах Щербатова сработал эффект, отмеченный нами в показаниях Ермолаева и неотделимый от всего комплекса представлений о чести офицера декабристского поколения. Объясняя общую неприязнь к Шварцу и характеризуя обстановку в полку, Щербатов не мог не привести каких-либо примеров, самих по себе незначительных, "о вызывавших дальнейшие расспросы комиссии, готовившей материал для обвинения против князя по его собственным показаниям. Так случилось, что на самом первом допросе Щербатов упомянул как о причине неприязни к Шварцу у своего приятеля, штабс-капитана Казакова, что тот "был малоточен и несколько неосторожен по службе". На следующем допросе он вынужден был пояснить эти "неосторожности", что вызвало еще один, уже специально этому посвященный допрос. Каждый раз, не отступая от правды, Щербатов все серьезнее обвинял Казакова перед следствием. Его честь не позволяла хладнокровно перенести оговор товарища, и тогда он добровольно, как бы в противовес своим показаниям, сообщил комиссии в рапорте от 21 ноября уже о собственном отступлении от дисциплины - случившихся на летних лагерях 1820 года забавах, в которых солдаты изображали несуразные черты поведения своего полковника, чему свидетелем Щербатов был и не прекратил зрелища. Как показало последующее, суд не придал значения его показаниям против Казакова, но упомянутый рапорт послужил вторым по значению пунктом обвинения против Щербатова. После первых допросов ход следствия замедлился - нужно было ждать ответов на бесчисленные запросы, сделанные комиссией, в основном по содержанию переписки Щербатова. Были наведены справки: о всех упоминаемых в них именах и событиях. Так, например, очень интересовало следователей, отправляли ли к князю из Петербурга кучера Ванюшу и когда это было; отец князь Д.М.Щербатов и бывший попутчик штабс-капитан Рачинский должны были дать точный отчет о перемещениях князя и его намерениях посетить за отпуск сразу несколько губерний и т.д. Особый интерес у следствия вызывали все бумаги, переписка. По распоряжению комиссии подлежали изъятию: у бывших семеновцев Михайлова и Сергея Муравьева-Апостола - все бумаги, касавшиеся полковника Шварца, начиная с 15 апреля 1820 года (то есть с назначения его полковым командиром), а у Ф.П. Шаховского и его жены, родной сестры Щербатова, а также у М.Я.Чаадаева - все письма с упоминанием беспорядков, начиная с 16 октября 1820 года. Собственные же бумаги Щербатова по требованию следователей (переданном в письме самим Иваном Дмитриевичем) его отец отослал в комиссию в полном составе, начиная с детских лет и до момента ареста! Понятно, что все эти письма, бумаги не представили следствию ни одного нового доказательства о существовании заговора в Семеновском полку. И тем не менее почти все проходившие по следствию знакомые Щербатова были декабристами, и даже более того - в руках комиссии оказалась переписка, рассказывающая о личной драме Якушкина, душевном состоянии в тот момент, когда он осенью 1817 года вызвался на цареубийство. Именно здесь сыграли свою роль принципы А.Ф.Орлова о невмешательстве следствия в частную жизнь (князь Щербатов сразу же заявил, что "часть его бумаг содержит "семейную тайну", после чего Орлов для предосторожности, "прочитав сам оные письма и запечатав их", в отдельном пакете передал князю для хранения).