Советские поэты, павшие на Великой Отечественной войне
Счастье свое мы в работе роем.Рост государства — наш собственный рост.Завтра сделаться может героемКаждый, кто нынче безвестен и прост.(«Стихи о нас», 1938)
Иллюстративность такого рода стихов вряд ли нуждается в специальных доказательствах. Как, впрочем, и неизбежность, необходимость поэтической публицистики в особых обстоятельствах. Диалектика, которая хорошо понята в миниатюре Павла Когана:
И штамп есть штамп.Но тем и мощен штамп,что формула — как армия, как штаб,и в этом злая сила и вина,что безотказна в действии она.(«И штамп есть штамп…», 1939)
Поэзия тридцатых годов рождалась не только в редакциях и «буднях великих строек», но в тюремной камере, в подполье. В стихах Дмитрия Вакарова, Александра Гаврилюка, ориентирующихся на прямое действие, безотказность формулы служила задачам реальной и жестокой социальной борьбы.
Детство без ласки,Жизнь без любви, —Сердце, мужайся, —Мы — бунтари!Ждем мы с востокаВолю и свет.Братьям далекимШлем мы привет.(А. Вакаров. «Бунтари»)
Не старый инвалид со ржавым самопалом.А точный пулемет глядит из-за стены;И проволокой мы кругом оплетены.И полицейский взор нам острым жалом.…Ты, новая Бастилия, не в силеУкрыться от суда среди глухих болот.Подступит и сюда разгневанный народ,И славен будет час, когда тебя разбили.(А. Гаврилюк «Береза»)
Такие стихи, как и более поздние стихотворения узников гетто и концлагерей, трудно оценивать критериями чистой лирики. Они — средство спасения, знак неистребимости духовного в человеке даже в самых нечеловеческих обстоятельствах.
«После Освенцима невозможно писать стихи». Афоризм Т. Адорно кажется уже банальностью. Ощущение глубокого пессимизма объясняется тем, что в двадцатом веке красота вроде бы никого и ни от чего не спасла. Но замечательная строка «Я вернусь еще к тебе, Россия», написанная в Заксенхаузене, моабитские тетради Мусы Джалиля (и в Освенциме, наверно, узники тоже писали стихи) — позволяют по-другому посмотреть на проблему. Искусство не спасет мир, не спасет оно и человека от прямого насилия. Но стихи позволяют ему жить, и выжить там, где жить, кажется, невозможно, и — «значит это кому-нибудь нужно».
Пафос переустройства жизни вызвал в поэзии тридцатых и иные тенденции. Предмет лирического изображения стремительно расширяется — «от Москвы до самых до окраин». Возникает феномен «региональной поэзии». Природа, быт, облик края, подвергающегося социальной переделке, становятся у некоторых поэтов предметом самостоятельного интереса. Дальний Восток Александра Артемова и Вячеслава Афанасьева, Север Варвары Наумовой, Абхазия Леварса Квициниа, карельские стихи Павла Когана и Бориса Смоленского…
В попытках зафиксировать меняющийся лик природы узнаются, конечно, поэтические учителя, но и — собственное лицо автора тоже. Вячеслав Афанасьев в манере Багрицкого дает картину «неистовой весны»:
О порог колотится прибой,Вихрь зари кружит над головой.Это гул разбуженной воды.Что бежит с отрогов золотых.Это храп раздавленных снегов.Скрежет льдов у тесных берегов.Это ярость молодой травы,Взрывы в почках стиснутой листвы,Это грозный изюбриный рев,Это гром скрестившихся рогов…И над всем рокочет боевойГулкий грохот сердца моего.(«Весна», 1935)
«Весна в Тикси» Варвары Наумовой совсем иная: четкая графика фабульного стиха, прозрачная грусть об уходящей молодости напоминают светловские баллады, но опираются биографически на два года работы на Севере дальнем:
Солнце словно желтою пыльюОдевает гор наготу,И, расправив рябые крылья,Мне в глаза взглянув на лету,Коршун падает с камня камнем,Пустырей разбойный герой,И скрывается за сверканьемСнега талого под горой <…>Осень — к осени, к лету — лето.Через несколько быстрых летСпросишь: Молодость моя, где ты? —Ничего не слыхать в ответ.В «Родине» В. Занадворова звучат интонации русской народной песни; стихи Л. Квициниа, А. Шогенцукова, Ф. Карима, X. Калоева, Т. Гуряна, М. Геловани в той или иной степени тоже ориентируют на национальные формы и образность.
С большой охотой и даже страстью перемещаясь в пространстве, поэзия тридцатых проявляла значительно меньший интерес к путешествиям во времени. В ней проявлялась общая тенденция эпохи — отринуть прошлое, начать историю нового общества с чистого листа. Эпоха «бури и натиска», после недолгого нэповского эволюционного развития восторжествовавшая в жизни, таким образом откликалась в литературе. Стихотворения зачастую строились по привычной антитезе: проклятое прошлое — прекрасное настоящее, и в данном случае напоминая некоторые тенденции пролетарской поэзии первых послереволюционных лет.
Для поколения, родившегося уже после революции, и она, и гражданская война — время прямых кавалерийских схваток и четких контрастов, время однозначного этического выбора — стали ближней историей, воспринятой через опыт отцов и старших братьев как пример абсолютной ясности и прямоты, отчетливого ощущения цели и смысла жизни.
Борис Богатков в стихотворении с характерным заглавием «Совершеннолетие» (1940) дает едва ли не полный набор связанных с темой предметов и символов: «наган», «партия», «кулацкая банда», «черная кровь» врага, «красный флаг», «атака», «штык», «победа»:
С завистью большой и затаеннойНа отца смотрел я потому,Что наган тяжелый, вороненыйПартия доверила ему.Вечерами зимними при лампе,Он рассказывал, как их отрядАтакующей кулацкой бандеУказал штыками путь назад;Как в сугробы падали бандиты,Черной кровью прожигая снег,Как взвивался пулями пробитыйКрасный флаг над сотней человек;Как партийцы шли вперед бесстрашно,Сквозь свинец и ветер, а потомЗло скрестили в схватке рукопашнойВзгляд со взглядом, штык с чужим штыком…