Том 4. Письма 1820-1849
Vous m’avez demandé de vous envoyer mes paperasses . Je vous ai pris au mot. J’ai saisi cette occasion pour m’en débarrasser. Faites-en ce que vous voudrez. J’ai en horreur le vieux papier écrit, surtout écrit par moi. Cela sent le rance à soulever le cœur…
Adieu, mon bien cher ami. Et si vous êtes toujours le même, si vous êtes toujours indulgent et compréhensif, amnistiez-moi et écrivez-moi. Je vous promets de vous répondre. Quant à cette lettre-ci, ce n’est rien. Considérez-la comme non avenue. C’est le geste d’un homme qui tousse et se mouche avant de commencer à parler. Rien de plus.
Mes hommages à vos parents . T. Tutchef
ПереводМюнхен. 2 мая 1836
Любезнейший друг. Едва смею надеяться, что, вновь увидав мое писание, вы не испытаете чувства скорее тягостного, нежели приятного. Мое поведение по отношению к вам неслыханно во всей туманной выразительности этого слова. И каким бы ни было, в настоящем или прошедшем, ваше дружеское ко мне расположение, как бы ни умели вы понимать самые невероятные странности в характере и уме ближнего, я поистине отчаиваюсь объяснить вам мое молчание. А надобно вам знать, что долгие месяцы это проклятое молчание гнетет меня как кошмар, что оно меня душит, давит… и хотя для того, чтобы нарушить его, достаточно было бы лишь слегка пошевелить пальцами… до сей минуты мне не удавалось сделать это спасительное усилие, прогнать это наваждение.
Я живое доказательство того правила, столь нравственного и столь логичного, согласно которому всякий порок влечет за собой равное ему наказание. Я аполог, притча, призванная продемонстрировать отвратительные последствия лени… Ибо именно в этой проклятой лени и состоит вся загвоздка. Это она, накапливая и накапливая мое молчание, в конце концов погребла меня под ним, как под лавиной. Это она должна была выставить меня в ваших глазах примером самого грубого безразличия, самой тупой бесчувственности. Однако ж, видит Бог, мой друг, это отнюдь не так. Излишне не распространяясь, скажу вам одно: с момента нашей разлуки дня не проходило, чтобы я не ощущал вашего отсутствия. Поверьте, любезный Гагарин, что редкий любовник может по совести сказать то же своей даме.
Все ваши письма доставляли мне огромное удовольствие, все читались и перечитывались… На каждое у меня было по меньшей мере двадцать ответов. Моя ли вина, если они не дошли до вас из-за того, что не были написаны. Ах, писание — страшное зло, это как второе грехопадение для бедного разума, как удвоение материи… Чувствую, что, дай я себе волю, я написал бы вам длинное-предлинное письмо с единственной целью доказать неудовлетворительность, бесполезность, нелепость писем… Боже мой, да как же можно писать? Взгляните, вот подле меня свободный стул, вот сигары, вот чай… Приходите, усаживайтесь и станем беседовать. — О да… станем беседовать, как мы беседовали столь часто и как я больше не беседую.
Любезный Гагарин, вы очень ошибетесь, если по началу этого письма (которое, не уверен еще, закончу ли) будете судить об обычном и истинном моем настроении… Что касается настоящего момента, Крюденеры, покидающие нас завтра , доложат вам, есть ли у меня основания для особой радости. После зимы, прошедшей в постоянных треволнениях, тайна которых известна мне одному, непредвиденный случай, грозивший ужасными последствиями, едва не перевернул всего моего существования… У меня духу не хватает вам о нем поведать… Но знайте, что, чуть опомнившись, я сразу подумал о вас с надеждой на ваше сочувствие…
В письмах следовало бы высказывать лишь общие соображения, ибо только они могут быть восприняты на расстоянии… Но выпадают минуты, когда жизнь внезапно прерывает эти философские рассуждения и начинает вас задирать, как скверный бретер… В этом-то и состоит истинная трагичность человеческого бытия. В обычные времена ужасная жизненная реальность дозволяет мысли свободно порхать вокруг нее, но едва та проникнется чувством безопасности и верой в свою силу, эта реальность внезапно оживает и одним ударом своей лапы ломает ей хребет… Но и это тоже всего лишь общее соображение… Вернемся к вашим письмам…
То, что вы говорите о ваших первых впечатлениях по возвращении в Россию, меня заинтересовало. Сожалею, что не ответил вам тотчас же, теперь слишком поздно. Ибо откуда мне знать, каковы они сейчас? За полгода, наверно, много воды утекло. Теперь вы, должно быть, покинули берег. Вы, вероятно, вступили уже в поток… Если уместно судить о том, о чем имеешь самое смутное представление, я бы сказал обобщенно, что умственное движение, происходящее сейчас в России, напоминает в некоторых отношениях, принимая в расчет огромное различие в эпохе и ситуации, католическую кампанию, предпринятую иезуитами… Это та же тенденция, та же попытка присвоить себе современную культуру без ее основы, без свободы мысли… и более чем вероятно, что результат будет тот же… Хотя бы по той простой причине, что самодержавная власть, сложившаяся у нас в России, включает в себя протестантский элемент, ipso facto [7] опека г-на Уварова с братией может быть хорошей или плохой, спасительной или вредной, но в любом случае она преходяща…
3 мая
Когда я писал вам вчера вечером, мне не хватило решимости объясниться с вами по поводу печального события, которое мне пришлось пережить. Однако по зрелом размышлении я предпочитаю сам изложить все как было, нежели позволить вам питаться слухами, либо извращающими, либо раздувающими происшедшее. Вот что стряслось.
Моя жена казалась совсем оправившейся после того, как она отняла от груди своего последнего ребенка . Однако доктор не без тревоги ожидал возобновления известного физиологического периода. Действительно, утром того злополучного дня этот период заявил о себе сильнейшими спазмами. Ей сделали ванну, которая ее облегчила. Около 4 часов, поскольку она выглядела совершенно спокойной, я покинул ее, чтобы пообедать в городе. Я вернулся домой в полной уверенности, что все благополучно, и в дверях узнал о случившемся несчастии. Я бросился в ее комнату и нашел ее распростертой на полу и обливающейся кровью… Через час после моего ухода, как она сама мне потом рассказывала, ей в голову вдруг словно бы кинулась кровь, все мысли ее смешались, и у нее осталось только одно ощущение неизъяснимой тоски и непреодолимое желание избавиться от нее любою ценой. По какой-то роковой случайности припадок начался тогда, когда ее тетка только что ушла, а ее сестры не было в комнате… Принявшись невесть зачем рыться в своих ящиках, она натыкается вдруг на маленький кинжал, завалявшийся там с прошлогоднего маскарада. Вид этого клинка указывает ей выход, и в приступе совершенного исступления она наносит себе множество ударов в грудь. К счастью, все раны оказались не глубокими. Истекая кровью и терзаясь все той же неотвязной тоской, она спускается с лестницы, выбегает на улицу и там, в 300 шагах от дома, падает без чувств. Люди Голленштейна, видевшие, как она выбежала, последовали за ней и принесли ее домой. В течение суток жизнь ее находилась под угрозой, и лишь после того, как ей отворили кровь и поставили 40 пиявок, удалось привести ее в сознание… Теперь главная опасность миновала, но нервное потрясение еще долго будет давать себя знать.
Такова истинная правда, причина происшедшего чисто физическая. Это прилив к голове. Вы, знакомый с ней и знающий общее положение вещей, ни на минуту не усомнитесь в этом. И наша с вами дружба позволяет мне надеяться, любезный Гагарин, что если кто-нибудь в вашем присутствии вздумает представлять дело в более романическом, может быть, но совершенно ложном освещении, вы во всеуслышание опровергнете нелепые россказни . Роман уже до того приелся, что даже в смысле занимательности все остряки должны предпочитать физиологическое явление романическому приключению…