Перекоп
Стала сразу серьезна, а глаза еще искрятся смехом, и губы невольно трепещут, точно сами хотят поцеловать.
IXКогда Яресько примчался на площадь, повстанческое войско было уже в сборе.
С крыльца волости, где стояли члены штаба, как раз говорил какой-то незнакомец, с виду рабочий, в кепке, в порыжелой, потертой кожанке. Лицо землистое, измученное, только глаза обжигают толпу болезненным огнем да голос звонким эхом разносится вокруг.
— Не одни вы — вся Украина сейчас поднимается на крыльях восстания, народной войной идет на интервентов, — гремит далеко над площадью его голос. — Из Херсона мы их выгнали, теперь они в Хорлы перебрались. А почему? Чем привлек их этот заброшенный степной порт? База — вот чем. Любой ценой хотят зацепиться за наш берег! Для того и нужны им Хорлы, чтоб, получив передышку, развернуть оттуда вторую оккупацию Причерноморья, еще раз попробовать углубиться на север, в степи!
— Привязались же! — возмущенно гудит толпа. — Ты их в дверь, а они в окно!
— Осиные гнезда! Пора уже выкурить их с наших берегов!
— Выкуришь, когда четырнадцать держав за ними!
— В открытой степи от них мокрое место бы осталось! А они из-под крыла своих дредноутов не вылазят!
— Есть сведения, — продолжал херсонский посланец, — что греки сейчас берут хлеб в Хорлах, дочиста решили все вымести, как сделали уже это у нас, в Херсонском порту. Товарищи повстанцы! Херсонский Совет рабочих депутатов обращается к вам с братским революционным призывом: не дайте интервентам вывезти хлеб из Хорлов! Это ваш хлеб! Лучше бедноте раздать его, чем позволить вывезти интервентам.
— Флот бы нам! — крикнул из толпы Дерзкий. — Мы б тогда с ними померились!
— Да где же быть флоту в нашей Чаплинке? — завопил Кулик. — Спокон века сухопутная она!
— Флота и у нас нет, — объяснил херсонский товарищ. — Все, какие были, суда те же грабители увели, погнали за море с народным добром… Что же касается нашей красной артиллерии, то она тоже прикована к суше. Провожала их сколько могла, с днепровского лимана выгнала, ну а дальше…
— А дальше, — громко подхватил Килигей, обращаясь к запруженной повстанцами площади, — это уже наша с вами забота. Херсонцы их в хвост, а мы — в гриву! Они их выперли из порта и из лимана, а наше дело — выкурить из Хорлов!
— Конницей на дредноуты? — весело, недоверчиво спросил кто-то из толпы.
— Революция не спрашивает, чем и на кого! — желчно выкрикнул из кучки штабистов Баржак. — Ждать, что ли, будем, пока здесь под окнами ослы Антанты заревут?
— Гнать их в три шеи! — заволновались хлопцы.
— На добром коне грека и в море переймешь!
— Даешь Хорлы!
— Дае-о-ошь!
XИ вот уже мчатся они на рассвете по степному приволью, мчатся атаковать море, голыми саблями рубить бронированные военные корабли.
Было безумием идти в такой рейд, было сумасбродством с такими силами выступать на Хорлы — отрядом легкой конницы при двух пулеметных тачанках атаковать военные корабли интервентов. Конницей на корабли! Не укладывалось это ни в какие уставы, противоречило всем тактикам и стратегиям, и если вчерашний прапорщик Килигей пошел на такое вопиющее нарушение военной науки, то только потому, что твердо верил в счастливую революционную звезду свою и своих хлопцев.
Вечером, перед тем как выступить в поход, Килигей построил на площади все повстанческое войско.
— Перед нами не простой рейд, — обратился он к бойцам. — На Антанту идем, на гибель, может, идем, потому надо, чтобы дисциплина в наших рядах была железная. Я никого не принуждаю, все мы добровольцы, но если кто встал уже под наше знамя, так не фордыбачь, выполняй свой революционный долг до конца. Пока еще не вышли — предупреждаю всех, что у меня, если кто отстанет в бою хоть на шаг, тому — смерть. За случай невыстрела — позор и изгнание из отряда. Мародеров я ликвидирую на месте. Если кто к такой дисциплине не готовый или, может, чует в душе страх перед дредноутами, такой лучше пускай сразу скажет, чтоб потом паники нам не разводил.
Он помолчал, послушал.
— Ну, коли кто есть — говори. Отпущу. Все равно коней на всех не хватит.
Воцарилась тишина.
— А ничего за это не будет? — послышалось вдруг из рядов.
— Ничего!
Качнулась шеренга, и по всей форме — три шага вперед — выступил подпоясанный путом, с герлыгой вместо винтовки… Мефодий Кулик!
— Люди добрые! Пытал тут Дмитро, кто чует страх на душе. Я чую страх на душе. Ну куда я с этой вот герлыгою да против их дредноутов? У них же там орудия такие, что и человек в стволище пролезет! Как ахнет, как шарахнет…
— Довольно, — оборвал его Килигей. — Оставайся, высиживай дома цыплят к весне… Больше охотников нету?
— Не-ету! Не-ету! — весело, стоголосо раскатилось в ответ.
Килигей подал команду на перекличку.
— Первый! Второй! Третий! — громко, отрывисто стам выкрикивать с правого фланга фронтовики.
Килигей стоял перед строем и с затаенной радостью слушал расчет: десятый… двадцатый… сотый… двухсотый! Это уже сила! Пускай еще плохо вооружены, пускай даже по одной на каждого не хватает тяжелых, окованных белой херсонской жестью гранат, которые повстанцы назвали уже «гусаками», пускай! Зато есть руки, что сами рвутся в бой, есть сердца, пылающие революционным огнем, жгучей жаждой очистить родную землю от интервентов!
Светает, светает над степью…
Грозно топочет по тракту конница, покачиваются в предрассветной мгле серые солдатские шапки да косматые чабанские папахи — по три в ряд.
С детства знаком этот путь Килигею. Когда-то шел этим шляхом в неволе, батрацкими ногами месил он здесь горячую пыль, а сейчас возвращается мстителем, борцом за свободу, командиром повстанческого отряда.
Рядом едет Баржак, едут в первых рядах хорлянские ревкомовцы, больше все бывшие грузчики, все те, с кем проходила его молодость на портовых фальцфейновских эстакадах… Эстакады, тяжелые ковши, пот заливает глаза… Даже в такую пору, перед рассветом, когда, обессиленные после целой ночи работы, они падали с ног под тяжестью груза, в Морском саду пани Софьи еще, бывало, гремит оркестр, парусные яхты катают по заливу гостей, безудержно бушует пьяная оргия. Пили там французские вина, а закусывали живыми хорлянскими устрицами, которые пани Софья специально разводила неподалеку от порта на собственном так называемом устричном заводе.
Вспомнилось, как собирались они, рабочие порта, на тайные сходки, как спасли однажды совсем юного матроса, бежавшего с военного корабля… По обычаю грузчиков, пустили шапку по кругу и на собранные деньги подкупили капитана английского судна, как раз бравшего в порту хлеб; так отправили тогда своего юного друга Леню Бойко за границу. Иначе каторга бы ему или петля. Позже слышал, что матрос тот перед самой войной снова объявился в степи, на далеких таборах машинистом у паровика работал.
Все светлее небо, все шире горизонт.
Хорлов еще не видно, только верхушки тополей показались на светлом фоне неба. Что там сейчас? Вряд ли дети и жена ожидают его сегодня. Нелегко будет овладеть Хорлами. Только смелый, безудержно смелый удар может обеспечить успех. Победа их ждет или, может быть, смерть?
А в степи — весна… И уж ветер навстречу, что девичья ласка, и уже не один, а тысячи жаворонков звенят над Яресько, что скачет с товарищами в головном дозоре, прямо в утреннюю зарю, на тополиный порт.
Все выше встают далекие тополя на горизонте. Даньку не приходилось еще бывать в Хорлах, и сейчас, когда он впервые увидел перед собой стайку одиноких задумчивых тополей там, далеко, на грани земли и неба, взволновался так, точно встретил вдруг в незнакомом краю кого-то сызмала близкого, кого-то родного до боли — мать или сестер. Такие же тополя стояли в его родных Криничках на Полтавщине, гнулись и шумели над его далеким детством.
Уже пахло морем: вот-вот покажется оно из-за горизонта.
Данько, вырвавшись с хлопцами далеко вперед, был в это утро в числе тех, кто первым увидел море, у кого восходящее солнце раньше всех заиграло косыми лучами на белом, притороченном к седлу «гусаке».