Дневники существований
Слушать музыку меня тоже научил папа. Все в моей тогдашней жизни принадлежало ему, - меня никогда не тяготило это. Его любимым композитором был Бетховен, полнейшим образом выражавший колоссальную силу жизни и таланта моего отца, ту силу, к сдерживанию и ограничению которой так старалась окружающая советская жизнь. Он, сумевший бы создать себя в любых условиях, долго не понимал этой косности, веря, что подвиг труда всегда бывает замечен. Жаль, что замечают этот подвиг в первую очередь ревнители и прямые завистники, для которых нестерпим даже не чужой талант, а само умение беззаветно трудиться, побеждая в этой жизни, за неимением соперников, только самого себя.
Теперь, вдали от всего, как же больно пронизывают меня знакомые с младенчества звуки "Лунной сонаты", льющиеся иногда в освещенной лишь разноцветьем приборной доски полутьме моего английского "ситроена", лондонскими вечерами, на рутинных дорогах. Что это за боль, что за уязвление стыда за невозможность служить всем и всюду?
Еще на Аэропортовской, другими невозвратными вечерами, посреди неумолимой тьмы, играл мой папа эту сонату на черном пианино, разучивая ее самостоятельно, как и все в своей жизни. Уже взрослому, он признался мне, что всегда мечтал стать композитором, но учиться музыке ему не довелось. Довелось мне, да не дала научиться подлая моя лень.
Я лежал на раскладушке, гудела за чугунной дверцею дровяная печка, и перед нею оттаивала охапка принесенных папой с мороза березовых, сокровенно-сочных поленьев; синее окно подернуто было изморозью, и полоска света светилась под дверью соседней комнатки, где играл папа, повторяя и повторяя начальные фразы сонаты - бессмертной, как земная безответная любовь.
Бережная, но упорная настойчивость, с какою повторялись эти звуки, открыла бы мне, будь я хоть несколько мудрее и искушеннее в терзаниях жизни, что музыка эта долженствовала по справедливости быть иной, не считанной с нотного сборника, а собственной, проистекающей из мужского плача сердца, и не замирающей в замкнутых пределах маленького домика, а плывущей, простерев крылья летящей, парящей над безмолвными и беспонятными зимними просторами последнего предместья, над бесконечно широким, всплошь белым пространством самолетного поля, окаймленного лишь обнаженными оснеженными лесами, которые весной, оживая под перестуки капели, обязательно воскресали и выпускали крошечные листья над сплошным, буйным, но таким кратким праздником первоцветов в розово-фиолетовых колокольчиках...
Легкий шмелиный мед затевался в этих сиюминутных венчиках иван-да-марьи, и солнце, выглядывая из первых дождевых облаков, вдруг освещало их сквозь зреющую листву, и тем таинственнее и гуще, тем свежее в изумрудную зелень становилась тень трав и цветочных гроздьев, по-своему достойных чистой музыки сердца.
Как же хочется повторить вслед за Сент-Экзюпери: "Я не совсем уверен, что жил после того, как кончилось детство"...
Но если жил, значит, оно еще не вовсе кончилось, исподволь подвигая на ту естественную, истинную, подлинную искренность, за которую многие взрослые от внезапного смущенья начинают орать на тебя и бить по рукам.