Там, где сердце (ЛП)
Черт, желание избавиться от сумбура в голове настолько сильное, что возникает соблазн нырнуть в ледяную воду и плыть, пока не откажут руки, ноги и легкие.
У прадеда не было такого шанса.
У деда тоже.
И у отца.
Почему я?
Почему я продолжаю жить?
Почему отцу не сделали трансплантацию? Почему я не мог расти и видеть его?
У меня никого нет. Никто не переживает за меня. Никто меня не ждет. Никого не заботит, пришел я или ушел.
Всем все равно.
Я в этом убедился.
Господи, я больше не в состоянии сдерживать эти мысли.
Возвращаюсь к лестнице и поднимаюсь наверх. Удивительно, с какой легкостью я взбегаю по ступенькам. Чувствую, как сердце бьется все сильнее и сильнее. Но нет ни страха, ни волнения, ни головокружения, ни слабости. Интересно, чье сердце у меня в груди?
***Я сижу на веранде с зажатой между ног бутылкой «Лагавулина». Слабак. Чертов слабак. Не нужно было пить. Вообще. Кстати, это пункт номер один в списке предписаний врачей. И все же я здесь, на веранде, напиваюсь, как последний дурак.
Слышится звук открывающейся двери, но уже слишком поздно прятать улики, поэтому, задрав ноги на перила, откупориваю бутылку и делаю глоток как раз в тот момент, когда на веранду входит мама. Она одета в «повседневное», а это значит, что ее дизайнерская одежда стоит десять или пятнадцать тысяч, а не двадцать и выше, как обычно. Ее волосы — она натуральная блондинка, как и я — уложены в высокую прическу. Картину довершают солнечные очки от «Шанель», венчающие ее густые локоны. На запястьях, шее, пальцах и в ушах бриллианты. Туфли на высоких каблуках — даже здесь. Просто обычный вид для прогулки на побережье.
Едва увидев меня, она впадает в состояние полного безумия.
— Лахлан Майкл Томас Монтгомери! Ты пьешь? — она выхватывает бутылку и, прежде чем я успеваю остановить ее, выливает содержимое за перила. — Это должно прекратиться. Ты же знаешь, это чуть ли не единственное, что тебе нельзя! Врачи предельно ясно выразились по этому поводу, Лахлан. Твоя печень и так достаточно натерпелась, а теперь ее нагрузка вдвое больше, чтобы справиться с «Циклоспорином» и другими лекарствами, — она делает паузу, чтобы перевести дух. — К слову об этом, ты принимал сегодня свои лекарства?
— Господи, мама. Всего пара глотков. В этом нет ничего страшного, — я пытаюсь встать, но тут же сожалею об этом, потому что результат опровергает мое утверждение.
У нее в глазах слезы.
— Ведь это может убить тебя. Тебе спасли жизнь, Лахлан, — она обхватывает мое лицо ладонями, заглядывает в глаза и шепчет дрожащим голосом: — Я могла потерять тебя. Ты умирал. Я была там… я видела тебя… я смотрела… Я смотрела, как ты умираешь. Но потом поступило сообщение, что нашли донорский орган, идеально подходящий тебе. Поэтому ты жив. Не пренебрегай этим, Лахлан. Пожалуйста… не трать этот шанс впустую.
— Я не знаю, как этого не делать, мам, — чувствую, как слова сами собой слетают с губ. — Только это я и умею делать.
— Видимо, настало время учиться, — она отворачивается, опуская на глаза солнцезащитные очки, чтобы скрыть эмоции. В этом мы с ней похожи. — Ты единственный мужчина в нашей семье, получивший возможность жить, имея такое заболевание. И ты обязан этим всем им, если не сказать больше. Ты обязан Томасу — своему отцу. Дедушке Майклу. Ты обязан этим мне.
— Тебе? ТЕБЕ? — выкрикиваю я. — Ты лишила меня выбора. Я подписал отказ от реанимации. Я хотел умереть. И не хотел воскресать. Как не хотел и оставаться в живых.
— Мне хотелось, чтобы у тебя был шанс.
Ну вот, опять. Она шепчет еле слышно. Кажется, ее голос никогда еще не звучал так тихо и беспомощно.
— Это был мой выбор, мама.
— Я не могла потерять тебя, Лахлан! С твоим отцом мне было отпущено всего тринадцать лет. Я заслуживаю большего. Мне было известно, что с тобой у меня будет всего тридцать, а потом я потеряю тебя. Им едва удалось вернуть тебя к жизни, но даже после этого не было никаких гарантий, что когда-нибудь найдется подходящее сердце. Ты хоть представляешь, каково это для меня, Лахлан? Сидеть у твоей постели битых два месяца и наблюдать за собственным сыном, лежащим без сознания и живущим только за счет аппаратов? И понимать, что я должна стать той, кто прикажет им выдернуть вилку из розетки? Знаю, что ты не хотел продолжать жить таким способом. И я… я заключила сама с собой сделку. Подождать три, может, четыре месяца, и если за это время не найдется донор, то я… я отпущу тебя. И я сделала бы это. Но… ты даже представить себе не можешь, каково это. Знать… понимать, что мне придется увидеть, как ты умрешь во второй раз?
Она стоит очень близко — думаю, настолько она ко мне никогда не приближалась. Нас разделяют всего несколько сантиметров. Я даже чувствую запах ее духов, вижу макияж на веках и ресницах и помаду на губах.
— Не… не трать впустую этот шанс, Лок. Пожалуйста… пожалуйста, не надо. Знаю, ты злишься на меня. Я понимаю это. Возможно, я этого заслуживаю. Пусть так. Но не надо… не растрачивайся впустую.
После этого она оставляет меня и возвращается в дом, тихонько прикрыв за собой дверь. А я остаюсь на веранде — наблюдать за садящимся солнцем и трезветь — снова и снова повторяя себе ее слова.
Не трать впустую этот шанс.
Мне нет пути вперед, а рядом никого — есть только я…
Ардмор, Оклахома
Я осторожно помещаю наконечник термометра под язычок маленькой девочки.
— Вот так, теперь просто нужно подержать его несколько секунд. Сделай это для меня, хорошо? Молодец, Ева, ты отлично справляешься. Теперь мне нужно посмотреть твои ушки, ладно?
Я работаю на автомате. Температура, уши, рефлексы, нос, все остальное. Стандартное обследование. То же самое со следующим пациентом. И со следующим. Потом приходит молодой парень с растяжением запястья и сотрясением мозга — его сбросил мул, и падение оказалось неудачным. В общем, ничего необычного, если вы работаете ассистентом врача в небольшом городке на периферии. Так и проходит день. У кого-то температура. Кому-то наложить швы. Выписать рецепт. Провести плановый осмотр.
Поскольку я ассистент врача, то девяносто процентов пациентов проходит через меня. Доктору Амосу Бердсли достается процентов на восемьдесят меньше, потому что он работает непосредственно с теми, кто уже давно наблюдается, так что мне остаются все остальные — обычные посетители, рядовые осмотры, уколы, швы и переломы, сотрясения мозга и вопросы типа «а эта сыпь не заразная?».
Это работа.
Она дает мне ощущение занятости, а мне больше ничего и не нужно.
К тому времени, как осмотрен последний посетитель, все остальные уже собрались и закончили работу. Но только я готовлюсь завершить свой рабочий день, как появляется девочка-подросток, которая сильно боится и стесняется задавать своим родителям вопросы о контрацептивах.
И вот — наконец-то! — я хватаю сумку и направляюсь к машине. Уставшая и с огромным желанием оказаться в постели. Сейчас семь часов вечера. Я проторчала в приемной с семи утра и не успела даже пообедать. На мне по-прежнему больничная форма, а на шее болтается стетоскоп. Запрыгиваю в свой грузовик и закрываю дверцу. Опускаю стекла на обоих окнах, чтобы впустить теплый летний воздух Оклахомы. Я уже вся потная, хотя нахожусь в машине всего пару секунд. А будет еще хуже, потому что в этой старой развалине не работает кондиционер. Конечно, я могу себе позволить новый автомобиль, потому что зарабатываю приличные деньги. Но это был грузовик Олли. Он сам его собирал — еще в старшей школе. Когда я впервые приехала сюда после того, что случилось, то встретилась с Маркусом — младшим братом Олли. Но общего языка мы не нашли. Он был деревенским парнем, а я… нет. Просто мы по-разному смотрим на мир, и, я думаю, трагедия потери Оливера сильно повлияла на каждого из нас. Однако, Маркус посочувствовал моему горю и понял, что мне нужно дать что-то, связанное с Олли. Поэтому отдал мне этот грузовик. Я заплатила за то, чтобы его весь проверили и починили то, что сломано. Скорее всего, он не стоил таких затрат и по-прежнему постоянно ломается. Кондиционер сломался в начале лета, и у меня все никак не доходят руки его отремонтировать. Это не так уж страшно, учитывая то, что я на работе от рассвета до заката шесть дней в неделю, поэтому редко езжу на нем во время настоящей дневной жары. И я буду ездить на этой старой груде железа, пока он окончательно не сломается, потому что в нем я чувствую запах Олли. Вижу его. На приборной панели его фотография — случайное фото, сделанное мной в Африке. Он, весь забрызганный кровью, стягивает перчатки. Уставший — под глазами видны темные круги. Но счастливый. Просто, неожиданно для него, я сказала ему, что люблю. Ему нужно было это услышать — я это знала, поэтому крикнула через всю палатку: — Эй, Пеп! Я люблю тебя! (Примеч.: Пеп — Pep — сокращенно от Pepper — перец. В первой главе Найл вспоминает, как дразнила его Перченым за темные с сединой волосы). Он поднял на меня взгляд, улыбнулся, и я щелкнула фотоаппаратом. Я заставила его улыбаться — момент счастья в кромешном аду.