Семерка (ЛП)
— Внутри мы не нашли никакого рода управлявшего водителя, — докладывал пресс-атташе, — который до сих пор остается не идентифицированным.
Ты облегченно вздохнул.
— Механическое средство передвижения марки «опель», — продолжал пресс-атташе, — было лишено еще и регистрационных таблиц. В связи с этим, хотя автомобиль лежал в ирригационном углублении при дороге, или же, так называемой канаве, после так называемого среза, как говорят водители на своем жаргоне, креста, а конкретней — двух крестов: малого, имеющего памятно-некропольный характер, и большего, имеющего характер часовенный, наши следователи подозревают, что удар, приведший к так называемому срезу, не вызвал возгорания или так называемой игниции, поскольку водитель успел не только эвакуировать самого себя, но и снять упомянутые ранее, это правда, регистрационные таблички транспортного средства, то есть, как следует из наших дедуктивных действий, автомобиль, скорее всего, похоже, не мог тогда гореть, ибо тогда водитель, скорее всего, таблиц бы не откручивал, а убегал. Возможно, и откручивал, потому что был он какой-то странный, чего, говоря в общем, тоже не можем исключать.
— Ага, — прибавила журналистка.
Ты переключил станцию.
— Выехали на каникулы все наши подопечные! — развопился на канале RMF Казик Сташевский[187]. Дальше.
— In the army now, — пели «Золотые хиты».
Ты переключился на последующую станцию.
— СЕМЬ, ВОСЕМЬ, ВОСЕМЬ, повторяю, ЧЕТЫРЕ, ДВА… — взволнованным и в то же время собранным голосом вещало радио «Мария».
Дальше.
— …переполненная радостью, она любила танцевать…
«А вот чего, — задумался ты, — мог слушать в автомобиле Лыцор?».
И врубил CD-плейер.
— И легких нет, чтобы туда попасть, дорог, — запел, к твоему изумлению, Яцек Качмарский[188], — в пространствах бурь и в кипени веков, но ведь существует Сарматия, существует где-то terra felix[189].
Тья…
Сарматия.
Было ровно и плоско, несмотря на то, что именно здесь начиналось Швентокшиское воеводство[190]. Теоретически — с населением из горцев-гуралей. «Швентокшиские гурали как общность, — подумал ты и захихикал про себя — что за абсурд, центральная Польша никак не может породить горцев, даже если имеет горы, ведь она слишком монотонная, слишком подверженная уравниловке, чтобы создать хоть что-нибудь, обладающее характерными чертами».
— Трое горожан посреди моста на время прекратили сонный спор, а за ними — совсем не живописные — молельный дом, костёл, церковь и амбар, — пел Качмарский.
«Ага, — подумал ты. — Ясненько».
«Течение заботится об их имении, на тяжких от бочках шхунах; отдав должное проблемам тела — приятно подумать о душе».
— Дело в том, — сказал ты сам себе под нос, — что Сарматии никогда не удалось быть Terra Felix.
Потом пугливо осмотрелся, а не стоят ли где мусора. Если бы стояли, было бы паршиво. Если говорить вообще — до сих пор — от тебя нигде никаких следов не осталось. Ну ладно, никаких доказательных следов. А это означало, что ты, как и любой добропорядочный гражданин мог ехать в столицу. Вот только не на автомобиле, украденном у убитого только что местного олигарха.
«Необходимо, — размышлял ты, — избавиться от этой долбаной трефной машины».
Лишь бы только не наткнуться на какую-нибудь излишне активную полицию. А сегодня ведь операция «Лампадка», полиция следит, чтобы все ехали со скоростью, соответствующей дорожным условиям; сегодня объявлен погром пьяным водителям и джойрайдерам[191], объявлена охота на веджминов, нажравшихся эликсиров, дни славы и величия польской дорожной службы в фольксвагенах, альфах, лянчах, шкодах. И в черных, никак не обозначенных «опелях инсигния».
«Нужно следить и быть поосторожнее с черными опелями инсигниями», — размышлял ты.
А вот на полонезы внимания обращать уже не нужно, все знаменитые синие полицейские полонезы собраны в концлагере для полонезов, поллаге под Белостоком, где им предстоит умереть от голода и ничегонеделания, пока галки и вороны не выклюют им фары.
Но какое-то время полиции не было. Говоря честно, ничего не было. Если не считать пейзажа-соте. Это был тот редкий момент в Польше, когда можно было себе представлять, что находишься где-угодно на свете. Где-то, где Польша не является всеобязывающей. И всехобезоруживающей. Когда ты родом из Польши, тем более — из Польши центральной, как ты сам, трудно поверить, что кроме Польши существует что-либо еще. Что за границами Польши Польша кончается. Что Польша — это не отдельная планета.
Ты не мог представить себе, выходя из родного многоквартирного дома в Радоме, городе, располагающемся на территории центральнопольской Внутрибубличной Дырки, будто бы мир, отличающийся от того, который видишь вокруг, может действительно существовать. Что может существовать, к примеру, Италия. Или Штаты. Не говоря уже о таких вещах как какие-то там Таити с Бразилией. Эти уже вообще в голове не умещались.
О'кей, ты знал, что существует Германия. Германия для каждого поляка является чем-то вроде на сто процентов существующего рая и преисподней одновременно. По какой-то причине еще ты был уверен, что существует Россия, которая была тем же, что и Германия, только наоборот.
Но все остальное было только лишь и исключительно сказкой из книжек, видеокассет и цветных журналов.
А тут — глянь: съезд на Водзислав, именно туда вела старая Семерка, лишь потом устроили объездную, чтобы им все движение трассы Е77 — что там ни говори, Будапешт — Гданьск, а потом и Калининград, Рига, Таллинн, Псков — не шло через водзиславский рынок, как, в свою очередь, идет через тот несчастный Ксёнж; чтобы не проходило через центр, как в тех несчастных Сломниках; но ты едешь на Водзилав, ты любишь Водзислав, это совершенно клёвый городок, ассоциирующийся для тебя с вестерном, потому что некоторые дома покрыты белым сайдингом, одна полоса над другой, и все похоже на пластмассовую версию городишки с Дикого Запада; и вот ты въезжаешь в Водзислав, глядишь на дома, покрытые, чем только удастся, и оштукатуренные, как только удастся, видишь вывески КЕБАБ, видишь вывеску ЦВЕТОЧНЫЙ МАГАЗИН ФРЕЗЯ, притормаживаешь, а ночь все темнее, ты открываешь окно золотого мерседеса и чувствуешь запах стеарина (ты задумываешься: а откуда, раз в округе никакого кладбища нет), зато все элегантно выложено плиточкой польбрук. «Боже ж ты Боже, — размышлял ты, если русские и правда навалятся, и у героических защитников Водзислава закончатся боеприпасы, они станут хуярить во врагов этим вот польбруком»; и ты даже представил все это: вот идут русские, маски, зеленые комбинезоны, винтовки, шлемы, за ними какая-то машина с записанными песнями группы «Любэ»: «ат Волги до Енисея — Расея наша Расея, ея, Расея», а тут из-за крыш польбрук летит, одна плитка, другая, в конце концов — все небо закрыто плитками польбрука. Словно град. И русские бегут, или нет, не бегут, они захватывают Водзислав после длительных, тяжелых и кровавых боев, после чего, когда гарнизон Водзислава героически капитулирует, им разрешают даже в плену в знак почета таскать в карманах плитки польбрука.
Ах, Водзислав, Водзислав, здесь ничего не осталось для извлечения из-под обломков девяностых годов, возможно, разве что общая форма рынка, улочек, словно в Помпеях, но ведь каждый польский город — это Помпеи, придавленные тем говном-самостроем, словно вулканической пылью. А на самом деле, следовало признаться, ты любил это все, любил протертые зебры на улицах, те космические пломбы девяностых: все те twingo, transit'ы и cinquecento[192], припаркованные одним колесом на мостовой, а вторым — на тротуаре; те парикмахерские, в одинаковой степени и старые, где стрижка стоит десятку, оборудование еще семидесятых голов, сам салон выкрашен бледной эмалевой краской, парикмахер в белом халате, у него усталый взгляд, семь десятков лет за плечами и разговоры, будто бы у него стригся сам Ярошевич[193], и новые — где работают киски с яркими ногтищами на полметра с блестящими фенами, с обязательной мойкой головы и массажем ее же, даже если ты и не желаешь, с кучей цветастых журналов типа «Галя» или «Тина», с фотографиями каких-то моделей с англосаксонскими лицами и прическами, которые в реальности не имеют шанса удержаться дольше, чем осуществляется съемка на цифровой аппарат. Ты любил эти германские автомобили с надписью «Немец плакал, когда продавал», и глядя на эту надпись ты всегда задумывался, а что такое должен был продать собственного производства поляк, чтобы после того плакать; ты представлял сарматов, плачущих по проданному на Запад зерну, по полным зерна кораблям, плывущим по Балтике, и каждый корабль снабжен наклейкой «Поляк плакал, когда продавал», а потом уже ничего стоящего слез уже не экспортировали, если только не считать эмигрантов — ой, водка, польская водка, и даже Джеймс Бонд, что если водка, то только польская или русская, ну да, в отношении водки поляк еще мог бы плакать, так на тебе, этим русским всегда надо влезть.