Внучка берендеева. Второй семестр (СИ)
Евстигней.
Точно.
Я голос узнала. А вот лица не разгляжу. Силюся-силюся, но никак. Не лицо — блин с конопушками.
— Я тебе, кстати, то же самое говорил, — отозвался Еська.
— На себя посмотри. Можно подумать, сильно отличаешься. Все мы тут… блины с конопушками.
Это выходит что? Они в голову мою залезли?
— Нет, Зославушка, — Еська по голове меня погладил, а может и не он, может, кто другой из царевичей. — Это ты у нас вслух думаешь. Презанимательные, к слову, мысли. Слушал бы и слушал.
— К целителям…
Евстигней отступил.
— А ты уверен, что эти целители ее до смерти не доисцелят? — Еська присел и руку на лоб положил. — Зося у нас девушка, конечно, крепкая, но вот… есть опасения.
— Тихо, — этот голос я узнала не сразу. Ерема был молчалив и неприветлив.
— Ты уверен?
Елисей?
Или Егор?
Стало быть, где бы я ни находилась ныне, но в месте сем собрались все царевичи… и раки. Лупоглазые. С очами синими, человеческими. Глядели они на меня столь печально, что разом вспомнились мне иные раки, коих пацанье Барсуковское со старого бочага таскало. Место было знатным, со стеною глиняною, сверху изрытою ласточками да стрижами, а снизу — от раковых нор зеркастое. И раки там водилися огроменные, с полведра каждый.
Варили их на берегу…
В животе заурчало.
— Ни в чем я не уверен, — Еремин голос отвлек и от раков, и от урчания, и от Еськиной ладони, коия уже не лоб щупала, а волосья мои перебирала, подергивала, будто проверяя, прочно ли на голове деражатся.
Я моргнула раз и другой.
Раки не сгинули.
Рыбы тоже, но те были рисованы дивно, синими и зелеными, с плавниками-перьями. Уж не ведаю, в каких краях такие водятся.
Я лежала на кровати. На широкой такой кровати, периною толстенною застланной, одеялом пуховым по самый нос укрытая. Лежала и прела.
Гудение в голове улеглося.
Зато во рту стало сухо. Язык — что доска неошкуренная, горло — печка из колотого кирпича сложенная. И голос в той печи родится трескучий, глухой.
— Где я…
— Говорил же, сма оживет, — Еська руку протянул и сесть помог.
— И все-таки… — Евстигней глядел хмуро, небось, за раков обиделся. А что я? Я врать не привыкшая…
— Евстя, помолчи, — Еська сел рядышком, плечом подпер. А я… я глазела во все глаза.
Нет, я ведала, что царевичи в Акадэмии обреталися. Оно и понятно, туточки всяк безопасней, нежели в столице. Да и сподручней.
Но вот бывать в гостях не доводилося.
И не только мне, мыслю, иначе б не сочиняли девки гишторий про комнаты огроменные, где на окнах узоры из самоцветных камней выложены, стены шелками азарскими укрыты, а полу из-под драгоценной рухляди не видать.
Не было камней.
Окна обыкновенные, и стекла в них не самоцветные, но простые, разве что с прозеленью, каковая от чар навешанных появляется. Стены побеленные. Уже, правда, не с раками, но с гадами всякими. Тут и ящерка-василиск, коия из петушиных яиц на свет родится, и саламандра-огневичка в искре пляшет, и гадюка… и так намалевана, что меня ажно замутило, как увидела.
Лучше бы шелка.
Самоцветы.
И рухлядь, поелику пол был ледянющий. Нет, ладно рухлядь, но неужто в казне захудалого ковра не отыскалося? И сундуков с добром, с посудою чеканною, вазами тонкими, с золотыми да серебряными монетами не видать.
Вдоль стен кровати стоять числом шесть, застланы простыми покрывальцами, у бабки моей такие тож есть, самотканные да крепкие, сто лет прослужат да еще на сто хватит. Помимо кроватей были и сундуки, правда не высокие, с крышками расписными да замками хитрыми, от ворья ставленными, но простые, дубовые. Ближний раскрыт, никак нарочно, чтоб самолично увидала я: нема в нем ни золота, ни каменьев, ни иного скарбу, окромя пары рубах да сапог поношенных, голенища которых из сундука выглядывали.
Валялись подле сундука портки.
И чья-то шапка свисала с колышка над кроватью.
Стол, примостившийся у окна, завален был книгами да свитками. Хватало их и на полу, который, судя по виду, если и мели, то давненько. Стыд-то какой! Куда только Хозяин глядит, ежель у царевичей под кроватями клоки пыли лежать…
— Все помолчите, — велел Елисей.
Он сидел посеред комнаты, на азарский манер перекрестивши ноги. Босой. В штанах, некогда листвяно-зеленых, ярких, а ныне застиранных и еще с заплатою на колене. Поверх заплаты примостилась дощечка вощеная, которую Елисей локтем придерживал.
Рубаха его пестрела многими пятнами.
На полу перед царевичем раскинулся лист пергамента, с одного боку придавленный канделяброю, коию, мнится, видела я в кабинете гиштории, а с другого — каменною бабой. Ее-то я точно прежде не видела и видеть ныне не желала.
Срам какой!
Баба была голою…
— Как я тут…
Еська ткнул локтем в бок и взглядом указал на Елисея. Мол, велено тебе молчать, Зослава, так и молчи. А то растрещалася сорокой. И что я? Только кивнула.
Елисей изогнулся, бабу подвинул — нет, вот что за охальник ее сваял? — и черканул по пергаменту восковою палочкой. Голову на бок склонил.
Поглядел.
Поскреб нос, оставивши на нем алое пятно.
И вновь склонился.
— Дай, — велел кому-то и руку протянул. А Ерема в эту руку коробочку сунул махонькую. Крышечку любезно откинул и еще щипчики протянул, которыми иные девки брови выдергивают.
Елисею они для иного понадобилися.
Коробочку он на досточку поставил. Щипчики в руке стиснул и ловко так выцепил из коробки камешек. С виду — простой, обыкновенный даже. Этаких каменьев на берегу любого ручья воз соберешь. Камешек аккуратно на пергамент положил. Поглядел.
Нахмурился.
Сдвинул на волос.
И с другим то же проделал… и с третьим… я глядела, разом про все вопросы позабывши. И только когда каменья легли все до одного — а насчитала я их без малого дюжины три — выдохнула. Знать не знаю, чего Елисей задумал, но мыслю, дело непростое, если он с каменьями так вошкается.
Коробочку и щипчики он протянул, не глядя, уверенный, что примут. И Ерема не подвел.
— А теперь интересно будет…
— Волос нужен.
И тут меня за волосы и дернули.
— На, — щедрый Еська протянул пару моих волосин. — Зосе не жалко.
Да что ж это твориться! Этак я лысою остануся, а…
— Не жалко, — Еська вновь ткнул в бок. — Для общего дела. Зослава, не дуйся, поверь, этакого ты нигде больше не увидишь.
Волосы мои Елисей над свечою спалил.
И палил сосредоточенно. Лоб в морщинах. Глаза прикрыты. Губы шевелятся, знать, бормочет чегой-то, только вот магии я не чую. Елисей же пепел от волос поверх пергаменту сыпанул. Медленно и широко руки развел, будто бы желая обнять кого, а кого — не ведаю. Хлопнул.
И стало тихо.
Так тихо, что слышно было, как вяло гудит где-то сонная весенняя муха.
— …вы в чем-то меня обвиняете? — голос Люцианы Береславовны прозвучал так ясно, что я едва ль не подпрыгнула. Огляделась.
Нет, нету ее.
Комната прежняя. Царевичи… Елисей сидит, застыл, насупившийся, что сыч на рассветный час. Ерема рядом, за плечом высится, руку на шею братову положил, будто придушить желает.
Еська рядом со мною.
Евстигней раков своих разглядывает. Егор лежит на кровати, прямо в сапогах — вот уж немашечки на него управы — завалился. И руки еще на груди скрестил, будто покойник. Елисей в угол забился. Сидит, не шевелится, только глаза зыркают.
— Я лишь пытаюсь понять, что именно произошло, — Фрол Аксютович говорил мягко, но я энтой мягкости не поверила ни на грошик. Слышалось за нею… вот недоброе слышалось.
— Поверь, мне бы тоже хотелось найти этого шутника…
— Полагаешь, имела место шутка?
— А разве нет? — Люциана Береславовна вздохнула. — Понимаю, что в свете последних событий все выглядит несколько более… драматично, чем оно было на самом деле, но уверяю вас, что мы имеем дело с обыкновенной студенческой выходкой. Безответственной. Бессмысленной. И в то же время относительно безобидной.