Богоматерь цветов
Завтракать они садятся во второй половине дня. Днем спят, слушают радио. Ближе к вечеру накладывают макияж и выходят из дому. Ночью, по обыкновению, Дивин вкалывает на площади Бланш, а Миньон отправляется в кино. Долгое время Дивин будет способствовать удача. Пользуясь советами Миньона и его покровительством, она будет знать, кого обобрать, кого шантажировать. А поскольку кокаиновая туманность окутывает их существование, в котором плавают контуры их тел, то сами они неуловимы.
У бродяги и хулигана Миньона открытое и ясное лицо. Красивый самец, жестокий и нежный, он родился, чтобы стать сутенером, котом с такими благородными манерами, что всегда казался обнаженным, если бы не смешное движение, которое меня умиляло: выгибая спину, стоял сперва на одной ноге, затем на другой, снимая брюки и кальсоны. Окрещен, а еще причислен к лику блаженных, почти канонизирован Миньон был еще до рождения, в горячем материнском животе. Над ним свершили нечто вроде фиктивного крещения, благодаря которому после смерти он должен был отправиться в лимб; в общем, это был один из тех коротких, но загадочных, даже трагических обрядов, которые проводятся, роскошные и пышные, в этом закрытом сообществе, когда вызываются Ангелы и приглашаются божественные силы и само Божество. Миньон знает это, но знает нетвердо, то есть за всю его жизнь ему никто не сказал об этом внятно и отчетливо, похоже, ему просто нашептали эти тайны. И это малое крещение, с которого началась его жизнь, на протяжении всей этой жизни осеняет ее, окутывает мягким, едва заметным ореолом, слегка светящимся, словно созидая для этой сутенерской жизни нечто вроде украшенного гирляндами цоколя или овитого плющом девичьего гроба, монументального и невесомого пьедестала, с вершины которого Миньон с пятнадцати лет писает в такой позе: ноги расставлены, колени слегка согнуты, и струи особенно упруги, как только бывает в этом возрасте. Ибо, и мы настаиваем на этом, мягкое сияние по-прежнему оберегает его от слишком жесткого соприкосновения с его собственными острыми углами. Если он произносит: «Я выронил жемчужину» или «Жемчужина упала», это значит, он пукнул, причем тихонько, бесшумно. На самом деле он имеет в виду жемчужину с матовым отливом: это истечение, это истекание под сурдинку представляется нам молочно-бледным, как жемчужина, и таким же приглушенно-матовым. Миньон предстает перед нами манерным жиголо, индусом, принцессой, любительницей жемчуга. Аромат, который он испускает бесшумно в тюремной камере, такой же приглушенно-матовый, как жемчужина, он обвивает его, окружает ореолом с головы до ног, отделяет и выделяет из всех, но все же выделяет не так сильно, как то самое выражение, которым он не боится опорочить свою красоту. «Я выронил жемчужину» как раз и означает, что он пукнул бесшумно. Шум – это грубо, и если так пукает какой-нибудь бродяга, Миньон говорит:
– Землетрясение в заднице.
Чудесным образом, магией своей высокой и чистой красоты Миньон воскрешает саванну и погружает нас в самое сердце черного континента более явственно и более властно (так, по крайней мере, представляется мне), чем это сделал бы какой-нибудь чернокожий убийца. Миньон добавляет:
– Как воняет, уйду-ка я подальше от себя…
Свое бесчестье он несет гордо, как стигмат от раскаленного железа, приложенного прямо к коже, но этот драгоценный стигмат его возвышает и облагораживает, как некогда цветок лилии на плече вора. Подбитого глаза коты обычно стыдятся, но только не Миньон.
– Мои букеты фиалок, – говорит он.
А еще он говорит, когда подпирает в кишечнике:
– Сейчас сигара губы подпалит.
Друзей у него совсем мало. Дивин своих теряет, а он продает копам. Дивин об этом еще ничего не знает: этот облик предателя, любящего предавать, он бережет для себя одного. В то утро, когда Дивин встретила его, он как раз вышел из тюрьмы, где тянул срок – небольшой – за кражу и хранение краденого, после того, как хладнокровно сдал своих подельников, а заодно и прочих приятелей, которые таковыми не являлись.
Однажды вечером, освобождая его из полицейского участка, куда он попал в результате облавы, инспектор сказал ему: «А что, если нам договориться? Будешь работать на нас и считай – никаких проблем», и он ощутил, как вы бы сказали, именно вы, он ощутил постыдную слабость, и то, что она была именно постыдной, только усиливало ее приятность. Он попытался принять непринужденный вид:
– Рискованно.
Однако сам обратил внимание, что сказал это, понизив голос.
– Со мной можешь не бояться, говорю тебе, – ответил на это инспектор. – Каждый раз будешь иметь сто монет.
Миньон согласился. Ему нравилось продавать других, потому что это доказывало его бесчувственность. Сделать себя бесчувственным и бесчеловечным – это и мое подспудное желание. На первой странице вечерней газеты он все разглядывал фотографию морского лейтенанта, того самого, который был расстрелян за предательство. Миньон думал: «Красавчик! Братишка».
Его переполнял какой-то детский восторг: «Я такой лицемер!» Проходя по улице Данкур, хмельной от своего затаенного величия, как будто это было тайное, скрытое сокровище, хмельной от собственной низости (ведь она должна пьянить нас, если мы не хотим, чтобы она нам убивала), он бросил взгляд на витрину магазина, в которой увидел своего двойника-Миньона, излучающего сияние тайной гордыни, лопающегося от этой самой гордыни. Он увидел себя-Миньона, облаченного в костюм принца Уэльского, в мягкой шляпе набекрень, увидел монументальные плечи, которые он распрямил на ходу, желая быть похожим на Пьеро-дю-Топол, а Пьеро, как известно, распрямляет их, чтобы походить на Поло-ла-Ваш, а Поло – чтобы походить на Тьюли, и так далее – целая процессия величественных котов, суровых и безупречных, привела в конечном итоге к Миньону-Золушке, лицемеру, и, похоже, сведя с ними знакомство, похитив у них манеры и повадки, он их – как сказали бы вы – осквернил собственной низостью, и я хочу, чтобы он, к моей радости, был именно таким: браслет на запястье, галстук, мягкий и гибкий, как язык пламени, и необыкновенные башмаки, которые бывают только у котов – светло-желтые, тонкой кожи, остроносые. Постепенно, благодаря Дивин, Миньон сменил свою изношенную за несколько месяцев пребывания в камере одежду на элегантные костюмы из чистой шерсти и надушенное белье. Это превращение его самого восхитило, ведь он еще дитя-сутенер. Со старыми тряпками оказалась выброшена душа шалопая. Теперь он у себя в кармане чувствует – и ласкает ладонью – нет, не нож, а лучше, он чувствует рядом со своим напряженным членом револьвер 6/35. Но одеваются не только для себя, так и Миньон одевается для тюрьмы. При каждой новой покупке он предвидит, какое она произведет впечатление на его будущих приятелей в тюрьмах Френ или Санте. Как вы себе их представляете? Двое или трое крутых, которые, никогда прежде не видя его, все же признают в нем ровню, мужчины с непроницаемыми лицами протянут ему руки или на перекличке, а может, на прогулке издали бросят, почти не размыкая губ: «Привет, Миньон». Но остальные его приятели будут босяками, которым легко пустить пыль в глаза. Тюрьма похожа на Бога, такого же жестокого Бога-варвара, как и он, Которому он приносит на алтарь золотые часы, авторучки, кольца, шелковые платки, обувь. Он не так мечтает предстать во всем великолепии новых одеяний перед женщиной или поразить приятелей, с которыми встречается каждый день, как войти в камеру в шляпе, надвинутой на один глаз, в шелковой рубашке с распахнутым воротом (при обыске у него отняли галстук), в расстегнутом пальто-реглане. И несчастные заключенные уже смотрят на него с почтением. Он возвышается, он господствует над ними одним фактом своего появления. «То-то они припухнут!» – подумал бы он, будь в силах выразить в мыслях свои желания.
Два тюремных срока его обработали так, что теперь весь остаток жизни он будет жить ради тюрьмы. Его судьба, таким образом, сформировалась, и он неотвратимо отдался ей, возможно, это началось в тот самый день, когда на странице какой-то библиотечной книги он разобрал эти каракули: