Торжество похорон
— Вот теперь полезут грибы. Можно будет даже чуток насобирать.
А метров через десять:
— Сигаретку не хочешь?
Эрик у бедра палача, к которому его прижимала правая рука (та, в которой обычно топор), в ответ только состроил гримаску и потряс головой, выражая равнодушие, но тот не пожелал замечать:
— Скоро дам.
Эрик подумал, но вслух не произнес: «Последняя сигарета, та, которую дает палач». Они уже были под буком. Одежда на них отсырела, ноги закоченели, увязая в мокрой земле. Вытянув руки, палач прежде всего уперся ладонями в плечи припертого к дереву Эрика. Он беззвучно смеялся. Несмотря на мощь своей мускулатуры (и костей тоже), он, чувствовалось, обладал чисто пассивной силой, способной скорее выносить тяготы, чем навязывать их: таскать тяжеленные мешки, сутками пилить дрова, толкать буксующий грузовик; однако его трудно было вообразить дерущимся. В движениях его не ощущалось никакой особой целеустремленности, приемистости, его жесты выглядели очень мягкими. Он еще раз повторил:
— Не боишься?
— Нет. Я же сказал, что нет!
Эрик оставался спокоен. В нем даже ярость не поднялась со дна души. А сердце чувствовалось лишь на запястье: там тикали часы.
«Отдам ему часы, и все обойдется», — понадеялся он. В мозгу неясно плавало упование, что, признавшись в краже часов, он избежит худшего. Ну действительно, что за детские страшилки! Кто посылает палачей ловить мелких воришек?
«Только бы расстегнуть»…
Ему удалось справиться с пряжкой, и часы упали в мокрую траву. Теперь он чувствовал себя чище. Между тем у него не оставалось никаких сомнений относительно намерений спутника. Они прошли вперед еще несколько метров. Эрик опирался на палача.
Несмотря на холод, промозглость и некоторое отвращение, юноша был возбужден. У него встало. Он вздрогнул и внезапно грубо припал к палачу.
— Ох!
У того улыбку с лица как стерло. Секунды три он, казалось, колебался, ждал чего-то похожего на вдохновение, ловя глазами ускользающий Эриков взгляд, — и вдруг, сначала в самом уголке рта (только в правом), улыбка вновь проступила, сделалась зримой, решительной, решающей.
Вот так самое одухотворенное из обличий Жана предоставило мягчайшее гнездышко для любовных порывов берлинского палача и юного гитлеровца. Пойдем же до конца. Эрик и палач слились в долгом поцелуе губы в губы. Трусы Эрика были разорваны, его штаны цвета хаки упали, образовав у ног тугую кучку, словно смятая простыня, позволяя коре царапать нежную кожицу зада, ароматную, столь же драгоценную для взгляда, как и молочный туман, состоящий из мерцающих комочков, похожих на жемчужинки. Эрик, повисший, обхватив обеими руками шею палача, уже не касается ногами мокрой травы. Только штаны волочатся по ней, обвисая между икрами и щиколотками. Палач, с еще твердым шкворнем, воткнутым в тугой зад Эрика, поддерживает его на весу, погружаясь ногами в чавкающую землю. Их прекрасные колени пробивают бреши в тумане. Палач, прижимая парнишку к себе, одновременно притиснул его к стволу, впечатав его кору в кожицу зада. Эрик притягивает к себе голову палача, который с удивлением обнаруживает, что у мальца железные мускулы и он ужасающе силен. В этой позе они застывают на несколько секунд в неподвижности, их головы тесно-тесно прижаты щека к щеке, и первым отклеивается палач, ибо он разрядился прямо в золотистые и бархатистые от утренней влаги ягодицы Эрика. Несмотря на краткость того состояния, эта поза зародила одновременно у палача и его помощника на то утро чувство взаимной нежности: Эрика к палачу, которого он обнимал за шею таким манером, которого не назовешь иначе как нежным, и палача к парнишке, ибо и его жест, пусть даже вызванный к жизни разницей в комплекции этих двоих, был столь нежно льнущим, что самый угрюмый из людей, приметив его, разрыдался бы. Эрик возлюбил палача. Ему хотелось его полюбить, и он постепенно почувствовал себя завернутым в гигантские складки того самого легендарного багрового плаща, в которых он и притулился, не забыв в то же время вытащить из кармана кусок газеты и протянуть палачу; тот вытер им своего лысака.
— Я люблю палача и занимаюсь с ним любовью на заре!
Подобное же восхищенное удивление подвигло Ритона произнести сходную фразу, когда он почувствовал себя влюбленным в Эрика; это случилось в маленькой комнатке, где рядом с ним лежал, приоткрыв рот, уснувший бош. Каждая мысль, появлявшаяся из той мешанины, что из-за всего этого поднялась в голове Ритона, мучила его. Он удивился, что подле Эрика у него встает без каких-либо внешних вмешательств, хотя Эрик его старше и сильнее.
«Но я же не какая-нибудь тетушка! — возмутился он, однако после секундного размышления признал: — А, впрочем, может, и тетушка».
Осознание принесло с собой некоторый стыд, но с примесью радости. Радужный стыд. Стыд, в котором вместе с радостью в едином чувстве, словно в едином цвете, смешивались подобные оттенки, когда, например, розовый начинает отдавать ярко-красным.
Он вздохнул и прибавил: «Да к тому ж он еще и фриц, вот уж влип так влип!»
В саду Эрик, полураздавленный палачом, думал так же:
«Для начала все прекрасно. Это удача. Правда, он не красив, какой-то мужлан, обросший диким волосом, ему тридцать пять, и он — палач».
Эрик говорил себе это с иронией, но в глубине души был серьезен, понимал опасность подобной ситуации, особенно если ее принять. Он принял:
«Принимаю все без лишних слов. За такое следует награждать медалью».
Когда Эрик встал на ноги и застегнул штаны, палач вынул портсигар, и он взял сигарету. Без слов, ибо уже знал, что сам его жест своей грацией означал благодарность.
— Мы друзья?
Эрик помедлил несколько секунд, улыбнулся и кивнул:
— А почему бы и нет?
— Да?
— Да.
Палач поглядел на него с нежностью:
— Ты станешь моим дружком.
В таком модусе выражения сентиментальность немецкой души профессионального убийцы обращалась к немецкой душе Эрика, который уже откликался с некой глубинной дрожью, с надеждой:
— Да.
Рассвет уже позволял кое-что различать в тумане.
— Придешь ко мне в гости?
У палача появилась почти женская интонация, и его вопрос сопровождался легчайшим щелчком, которым он попытался сбросить малюсенькую травинку или пушинку с обшлага Эриковой блузы, поглаживанием, мягким подергиванием, с каким палач пытался разгладить там никому не заметную складочку. Этот его первый чуть маниакальный приступ заботливости гораздо позднее будет вызывать у Эрика улыбку.
Итак, Эрик, ныне служивший в танковой части, очутился на последнем этаже парижского дома, в квартирке, ранее принадлежавшей мелким служащим, куда со всеми предосторожностями, по одному, помог перебраться всем, кто остался на крыше. Последним соскочил Ритон, спрыгнул сам, отвергнув помощь немцев, и сделал это довольно ловко. Три набитых пулеметных ленты обвивались, словно рубашка, вокруг торса, опоясывали талию, поднимались на плечи и перекрещивались на груди и спине, образовав своего рода бронзовую тунику, из которой торчали руки, обнаженные гораздо выше локтя, почти у плеча, там рукав голубой рубахи был завернут очень пышным валиком, делавшим руку более изящной. Походило на панцирь, где каждая чешуйка — пуля. Снаряжение очень утяжеляло юношу, придавало его повадке и жестам что-то монструозное, а это в свою очередь пьянило его до тошноты. Но прежде всего таковым был его боезапас, и он носил его на себе. Нечесаные волосы в ночи обнаженно блестели. Ляжки в буфах мышц подрагивали от веса доспехов и усталости. Он был без ботинок. С крыши он соскочил на идеально подобранные пальцы ног, едва поддерживаемый Эриком, протянувшим ему руку с балкона. Автомат, черный и тощий, с доведенным до минимума числом деталей оставался зажатым в ладони. Эрик через окно вернулся в квартиру, а Ритон, сделав легкий, несмотря на всю массу его металлических доспехов, полуоборот на одной ноге, застыл с приоткрытым округлившимся ртом на аскетически незамысловатом рахитичном железном помостике, у самого края звездной ночи, перед пропастью тьмы, подрагивающей кронами едва различимых каштанов; все это располагалось на бульваре Менильмонтан. Менильмонтан для парнишки был его прерией с исхоженными вдоль и поперек тропками.