Мексиканские рассказы для писателей
— Да, бросаю, — сказала Мануэла. — Сегодня моему терпению настал конец. Я ведь много не просила у тебя, Хусто. Только чтобы в моем доме было уютно. Я хочу жить в маленьком уютном мире уже сейчас, понимаешь, Хусто? Хочу, чтобы в моей квартире не было пыли и мышиного шуршания бумажных мечтаний!
— Но, Мануэла, разве я не старался? Разве не для тебя я писал о чистюле Эрнандо. О программисте Эрнандо, у которого не валяется ни единой бумажки, разве что пара, пара чистых хлопчатобумажных носков. И разве не для тебя я писал ту сцену у залива в Мурсии, которая привела тебя в неописуемый восторг, когда Эрнандо в своих чистых носках, оттолкнув шлюху Эммануэль, признавался в любви с первого взгляда совершенно незнакомой девушке?
— Но ничего не меняется, кроме антуража, кроме декораций, которые суть твои романы! — воскликнула Мануэла. — Ничего не меняется, все остается по-прежнему. Мы, как и раньше, живем с тобой в маленькой комнатке. И десять лет уже эту нашу комнату засыпают сверху огрызки сгнившей молодости, останки вчерашних, полных надежд дней. Их счастливый прах везде — на книжных стеллажах и полках, им набиты коробки, он разбросан по полу и по подоконнику. Разве ты не видишь, скоро он засыплет нас с головой! И мы с тобой задохнемся, как в прямом, так и в метафизическом смысле. Ведь в нашем персиковом саду любви уже осень, разве ты этого не видишь, Хусто?
— Это всего лишь навязчивая идея, Мануэла. Твоя навязчивая идея. Ведь ты всегда боялась задохнуться, — вспомни, Мануэла. Ну же, ну же, Мануэла, иди ко мне в объятия. Иди скорее. А я, наоборот, боялся воздуха. Боялся, что я окажусь пустым, как полая тыква. И не утону, а так и буду болтаться на воде, как тот Пиноккио. Или, может быть, даже взлечу, как воздушный шарик, похожий на тыкву. Мне нужно углубляться, Мануэла. Мне нужно погружаться.
— Но хоть бы ты углублялся с пользой. Написал бы до конца хоть один роман. Тогда, возможно, и бесполезных бумажек стало бы меньше. Что тебе мешает, Хусто, дописать роман об Эрнандо и этой шлюхе, как ее, Эммануэль? Дописать роман и заработать немного денег?
— Но, Мануэла, зачем говорить о пустом дважды? Мы ведь уже выясняли с тобой, Мануэла, что роман об Эрнандо и Эммануэль получается слишком легковесным. В нем нет трагедии, нет трагической развязки. Так что я отложил его в сторону. Но когда-нибудь я обязательно вернусь к нему.
— Но когда?
— Когда, не знаю. Но я бы очень хотел быть с тобой рядом в эту минуту, Мануэла. Как я бы хотел сейчас пойти с тобой, Мануэла, вместе на поиски Эрнандо. Давай, Мануэла, будем искать Эрнандо в виноградных зарослях рука об руку. Ведь если ты не пойдешь со мной, я пойду один. Тогда, может быть, тебя задушит своей развратной пошлостью Эммануэль. А я заблужусь и умру среди этих пузырьков-виноградинок. И, представляешь, нас с тобой раскопают в совершенно разных местах. Меня рядом с Эрнандо в этих его легковесных словесах о любви. А тебя рядом с этой стервой Эммануэль. Ты разве этого хочешь, Мануэла?
— Нет.
— Вот видишь, — облегченно вздохнул Хусто, притягивая, прижимая к себе Мануэлу.
— И что ты предлагаешь? — спросила Мануэла, садясь к Хусто на колени.
— Постепенно, — сказал Хусто, — постепенно мы сами окажемся под кипой моих творений. Под пылью всех этих бумаг и блокнотов. Мы умрем в один день и один час, рядом друг с другом. А когда археологи будут нас откапывать, снимая слой за слоем: сначала первый, современный, об Эрнандо и Эммануэль, затем средневековый с его замками и рыцарскими турнирами, об Эрнесто и Энрикете, затем античный с его колоннами, а потом и дикий первобытный с его дубинами — этот роман у меня еще в зачаточной стадии здесь, в голове, Мануэла! — ткнул себя пальцем в лоб Хусто. — Ну, так вот, когда археологи найдут нас с нашими слониками, и жирафиками, и кактусами, они очень удивятся. Это будет настоящей научной сенсацией — как слой более поздний мог оказаться под более ранним. Как ты думаешь, кактусы и компьютер окаменеют? Мне бы очень хотелось, чтобы мои кактусы остались хотя бы в каменном виде, как и тебе, наверное, хотелось бы, чтобы компьютер закристаллизовался в сталактит и больше никогда не изрыгал из себя этого страшного львиного рыка.
— Нет, — резко вырвалась из рук Хусто Мануэла. — Я этого не вынесу. Я не вынесу такого пресса. Я вся выжата. Я вся задавлена. Ты погружайся один, если хочешь, — Мануэла спешно надевала туфли. — А с меня хватит. Меня, Хусто, с собой, пожалуйста, не тащи в эту зловонную яму.
С этими громкими словами Мануэла ушла от Хусто, хотя прежде, чем аккуратно закрыть на ключ дверь, успела крикнуть ему: «Валенсийская паэлья на столе». О чем впоследствии не без ироничной гордости рассказывала подружкам.
Впрочем, о Хусто она старалась вспоминать как можно реже, боясь невзначай пожалеть его. Но однажды, перебирая свое белье, Мануэла среди мягких ворсистых полотенец, в которые они с Хусто так любили закутываться после ванны, нашла лист грубой, словно берестяная грамота, бумаги с застывшими навеки каракулями Хусто. Тот самый лист, где Эрнандо первый раз…
Дело было вечером. Закат своими лучами окрашивал прибрежные скалы. Море ласковыми набегами пыталось смыть эти чересчур яркие художества природы, стерев уже с лица земли детские песочные куличи и замки. Впрочем, отблески-царапины оставались на скалах, на глыбах персиков и апельсинов в ароматно благоухающем саду, постепенно погружающихся в тень, теряющих свой пышный цвет, но не строгий силуэт. И от всей этой картины Мануэлу бросало то в жар, то в холод, особенно когда она представила себе бедного Хусто, как он все эти месяцы искал среди кипы бумаг эту значимую для него и явно удавшуюся сцену любви Эрнандо и красивой незнакомки в саду. Она в панике расхаживала по комнате, ведь ей самой приходилось не раз участвовать в безуспешных раскопках Хусто, — что делать, что делать? И вдруг Мануэле, как прежде, до безумия стало жаль Хусто, и она, нарушив данное себе слово, взяла с тумбочки телефон-раковину и набрала номер своего брошенного супруга.
Совершенно обнаженной — ведь она собиралась принять ванну — Мануэла вышла на террасу родительского дома в Мурсии, чтобы сигнал мобильника быстрее и вернее нашел оглушенное ухо Мадрида.
— Алло, Хусто?
— Мануэла, это ты?! Что за сюрприз?!
— Постой, Хусто. Я, собственно, звоню, чтобы сказать тебе одну важную вещь, я случайно увезла один листочек твоей рукописи.
— Это тот самый эпизод с Эрнандо? — голосом, изменившимся так, что Мануэле даже показалось, будто этот голос эхом поднимается из карстовых пустот пещеры-раковины, спросил Хусто.
— Да. Надеюсь, ты на меня не очень сердишься. Поверь, я не хотела причинить тебе зла…
— Я так и знал, — сказал очень тихо после длительной паузы Хусто в трубку, или это помехи эфирного моря, накатывая волнами, приглушали его голос, — я так и знал, что ты покинула меня ради Эрнандо. Что ты изменила мне с ним.
— О чем ты таком говоришь?! — раздраженно воскликнула Мануэла. — Совсем с ума свихнулся со своей писаниной?
— Да, свихнулся, — устало сказал Хусто, — но теперь я знаю, как закончить свой роман. Теперь я знаю, где поставить финальную точку-аккорд.
— Ну и проваливай, — крикнула Мануэла в трубку и заплакала.
Ей было обидно слышать обвинения в свой адрес от человека, которого она так любила и которому так долго помогала и хотела помочь сегодня. И было обиднее вдвойне, потому что ей, словно маленькой девочке, вдруг жутко захотелось узнать, чем же закончится роман, которому было отдано столько сил и столько месяцев жизни. И это желание просто распирало ее изнутри, поднимаясь откуда-то из живота большой дрожащей волной, — но как узнать, если с Хусто вот-вот будет порвана всякая связь?!
— Ну и катись к черту, — крикнула Мануэла в трубку-раковину еще раз, хотя менее уверенно, — если не хочешь мне рассказать, чем же все-таки заканчивается роман, к которому я тоже имею некоторое отношение.
— Вы это мне, сеньора? — донесся до Мануэлы голос молодого садовника, которого мать наняла с утра. — Извините, сеньора, я ваш новый садовник Эрнандо, я лишь на секунду. Пришел взять из мастерской лопату. И совсем на вас не смотрю. Разве что одним глазком. Вы такая красивая, сеньора, что в вас невозможно не влюбиться. Невозможно не влюбиться, посмотрев даже одним глазком…