Русская мать
Я еду на тебе, это ясно. Но все это время душой я от тебя далеко. Ты стареешь, и никаких душевных движений и высоких порывов в тебе я не чувствую. Война оставила тебя целой и невредимой, разве что вынудила эмигрировать еще раз. Ты говоришь об этом с жалобным вздохом - вот твое основное занятие. Скрипку забросила, серьезных книг не читаешь, и никакой глубины в твоих чувствах нет. И в жизни моей ничего для тебя нет, разве что несколько строк трижды в месяц, что, мол, все хорошо, когда приеду в Нью-Йорк, не знаю. Ты меня, разумеется, ждешь, это у тебя уже хроническая болезнь. Но что у нас общего, кроме родства? И научишься ли ты смотреть на меня - без себя, моей благодетельницы? Материнская любовь - чудовище, всегда ненасытное. Глушу, как могу, в себе нежные чувства. Главное сейчас встать во весь интеллектуальный рост или, по крайней мере, подготовиться к нему. А ты мне мешаешь. Лучше помоги: сделай свое дело и уйди.
Бостон, зима 1959
По приглашению поэта Клода Виже я приехал в Бостонский университет прочесть лекции о современной французской литературе и отдохнуть от собственных литературных писаний. В Нью-Йорке я пробыл всего три дня: как всегда, но с небольшими изменениями. Между мной и тобой состоялся обмен подарками и улыбками, неловкими, смущенными, зато искренними. Хотелось говорить и говорить и рассказывать, но казалось, что другой хочет, наоборот, молчать и скрывать. Признаний-излияний так и не было. Одолевала застенчивость, вполне, впрочем, доброкачественная. Принуждение повело к отчуждению. Я достал подарок - привез тебе из Парижа лаликовскую вазу, - а ты разложила на своем большом диване рубашки, пледы, платки, носки, галстуки. Не в моем вкусе, но для дома сойдет. Зато ваши с отцом отношения, показалось мне, изменились к лучшему. Появилась в них какая-то широта. К шестидесяти пяти годам отец мой Александр Биск, закончив бранить зверства русской революции, вспомнил, что лично он - поэт. По правде, он никогда и не забывал об этом, но теперь вернулся к поэзии телом и душой, с давним юношеским жаром. Исправно посещал литераторов-эмигрантов, прилежно входил в текущую литературную жизнь. Читал Булгакова и первые стихи Евтушенко, вникал в Набокова, считая его, однако, чудовищным циником, изредка обменивался открытками с Пастернаком. Принимая прошлую жизнь отца, я принял и его оправдания. Тридцать пять с лишним лет он занимался скромным, но всепоглощающим и любимым делом. В конце концов, таких, как он, знатоков филателии в мире раз-два и обчелся. Он никому ничего не должен. На старости лет ни в чем не нуждается. В Европу не вернется. Будет жить в свое удовольствие: изредка обед с писателями, сигара дважды в день, бридж раз в неделю и ежедневно после дневного сна кинематограф.
На старости лет отец обрел, на мой взгляд, более свойственное ему счастье и тем подал пример тебе. Ты в свой черед с удивлением обнаружила, что искусство - утешение старости. Постепенно ты перестала носиться со всяким там прекраснодушием. Поняла, что люди не только добры или злы, но и талантливы или бездарны. Ты не знала, на что решиться. В твои шестьдесят девять за скрипку вновь не берутся, тем более если с утра до ночи по радио слышат Хейфеца, Стерна и Менухина. Тут ты знала, что к чему, и на свой счет не обманывалась: слабые ревматические пальцы подведут. Ты сочла, что изобразительное искусство легче, и захотела учиться скульптуре. Одна русская приятельница познакомила тебя с Архипенко, он за гроши согласился давать тебе уроки. Ты умудрилась подружиться с ним, по крайней мере, залучить его к себе на вечера, где, впрочем, фуршет был существенней бесед. Наконец тебе удалось произвести на свет несколько бюстов из глины и гипса, весьма сходных с подлинником: друзья твои позировали довольно охотно. Затем ты отважилась на большее: отлила в бронзе вычурного Дон-Кихота и несколько фигурок, так сказать, абстрактных.
Понятно, не век воспитывать и голубить сыночку. Пришлось тебе переучиваться жить.
Оказалось, занятия изящным искусством не хуже, если не лучше, мечтаний о любимом чаде. Мечтания, конечно, остались, но жила ты не только ими. Правда, иногда, всплакнув, уверяла, что только ими, но я видел - говоришь ты это для красного словца. И радовался, что ты так поумнела, что увлеклась новым искусством. Хотя тоже - с опозданием на полстолетия. И были вы с отцом безумно трогательны: две старые калоши вдруг захотели идти в ногу с веком. Отец променял Толстого на Сартра, Гауптмана на Музиля, Киплинга на Оруэлла. А ты, еще пуще, влюбилась в Эллингтона и Пуленка. Конечно, влиял на тебя и учитель твой, Архипенко. И после обеда ты не ходила больше к кумушкам почесать язык и всплакнуть о русском прошлом, но отправлялась в галереи на Мэдисон-авеню, в Уитни или Музей современного искусства. К тому же в кафе в парке между 5-й и 6-й авеню был потрясающе вкусный горячий шоколад. И хоть знала ты обо всем несколько поверхностно, восторгалась и ненавидела не меньше моего. Достойно спорила со мной, хваля Бранкузи, Клее, Сера. Чутье тебя не подводило. Морщилась ты, что у Шагала душа бакалейщика, а Матисс подменяет красоту красивостью. А в скульптуре ты оказалась совсем тонка, иногда и профессиональна. О Цадкине говорила не в бровь, а в глаз, и ругала за литературность, а о Липшице сказала, что он плохо кончит, потому что занимается религиозной и ритуальной скульптурой и идет на поводу у богатых заказчиков. Гонсалеса ты открыла только что и носилась с ним как с писаной торбой.
Вы с отцом подхлестывали друг друга. Он к тебе - со своей "открытой Америкой", ты к нему - со своей. Результат вашего культобмена подчас интересные заявления. Ты терпеть не можешь героев-невротиков, согласилась прочесть тридцать страниц Кафки и объявила, что он псих и выродок. У отца свои откровения. Счел, что абстрактное искусство - месть архитекторов-неудачников. Сюрреалистические образы он попытался понять, растолковать, объяснить - и не смог, но поносить Дали и Макса Эрнста не стал, а сказал только, что стар для всего этого и что у каждого поколения свои понятия о морали, и новые отрицают старые. Получилась из вас чета милых стариков с благородными сединами, хорошими манерами, поклонами-реверансами, которые лет тридцать назад сами вы сочли бы фальшью. И в чем вас упрекать? Только в том, что Штаты для вас - потемки, что ваш английский через пень колоду - смесь французского с нижегородским, что ваш любимый мирок - с 100-й до 34-й улицы и с 10-й до 2-й авеню, а шаг за пределы - уже авантюра, что раз в год друзья вывозят вас в Лонг-Бич и за полтора часа в машине вы якобы успеваете расчухать страну. Блажен, думал я, кто верует. Порой я завидовал вам. Блаженства вашего не могли нарушить даже легкие хвори со старческой немощью. Вот когда я пожалел, что уже не свет я твой в окошке, но ведь поделом мне! Сам к тому руку приложил, бросил тебя, стал парижанином до мозга костей, этаким проевропейцем-антиамериканцем. Ты смирилась и изменилась.
Отцово влияние победило. На старости лет он твердо решил выйти из своей старческой скорлупы. Он еще по-прежнему работал, но без надрыва, в день часа четыре. Этим вы и кормились. К тому ж получали пенсию и социальную надбавку, но деньгами не сорили, так что о куске хлеба уже не беспокоились. Тридцать с лишним лет ты пыталась осчастливить сына помимо его воли в угоду своей. Наконец поняла. Твое счастье - это твое счастье. А вот мое счастье - это мое счастье. Я жажду быть знаменитым, сильным и, главное, самобытным, торжествовать над собой ежедневно и над врагом, чтоб уважал еженедельно, превзойти лучших поэтов, чтоб презреть их и с лощеным цинизмом почить на лаврах. Нет-нет, это не твое счастье. Тебе скорей ближе счастье отца. Отцовы идеалы юношеские, поблекшие, но милые. Отец вышел из спячки, житейской, пошлой, беспросветной. Большим поэтом, ты знала, он не был. Но теперь ему захотелось написать пару статей о русском языке, прочесть тройку лекций о прозаизмах в "Евгении Онегине", обсудить с собратьями проблему неправдоподобия в "Войне и мире", принять у себя поэтов, уехавших из СССР, выразить им сочувствие - не политическое, а просто сочувствие. Отныне Александр Биск заходил в русские книжные лавки, собирал слушателей, общался с университетскими. Ему потребовалась помощь секретарская и зачастую психологическая. Ты стала помощницей: хорошей секретаршей и по временам хорошим психологом. Вы объявили: ваш девиз непредвзятость, вы ни левые, ни правые, вы - объективные. Ты знала, как поступать объективно, и однажды отсоветовала отцу участвовать в чеховском круглом столе, потому что там выступал Керенский: хватит гражданских войн!