Stalingrad, станция метро
SAN
DIEGO» Вряд ли ты когда-нибудь увидишь Сан-Диего, еще одна низкая мысль. Совершенно невозможно определить, сколько ему лет — сорок, пятьдесят, шестьдесят? Нельзя также сказать, красив он или безобразен. Насколько красив или безобразен может быть человеческий череп? Только антропологи в курсе дела, а для неискушенного человека все черепа — на одно лицо. Из положительных моментов: череп все же прикрыт кожей и какими-никакими мягкими тканями. На общем фоне выделяются глаза, слишком живые и подвижные для такого немощного лица. — Ну вот, знакомься. Это Элизабэтиха. Очень милый человек. Будет тебе помогать, то-сё, пятое-десятое, — Наталья Салтыкова подтолкнула Елизавету чуть вперед. — Думаю вы подружитесь. — Не смеши, — слишком живые глаза потоптались на Елизавете не дольше двух секунд и снова понеслись вскачь — к облакам и крышам. — Я серьезна, как никогда. Элизабэтиха официально прикреплена к тебе с сегодняшнего дня, так что не рыпайся. Либо она, либо сдохнешь в своем клоповнике в одиночестве, на радость Элтону Джону. Ну, не капризничай, не будь мудилой. Говорю же — вы подружитесь. — С этой херней хромой? Югославским наивом? — Почему это я хромая? — обиделась Елизавета. — Я совсем не хромая. У меня с ногами все в порядке. — Это он образно, — попыталась успокоить Елизавету Праматерь. — Дядя шутит. — Дядя не просто шутит, — губы у Елизаветы задрожали. — Дядя не в адеквате. До Ильи все потенциальные подшефные относились к ней благосклонно и даже слегка заискивали, поили чаем, киселем и морсом. От этого типа чая не дождешься, одни только беспочвенные оскорбления. Наверняка, не последние. И что такое «югославский наив»? И почему именно югославский, а не какой-нибудь еще — албанский, греческий? — Ты все-таки сука, Акэббно. Прекрасно знаешь, что жить мне осталось недолго… Илья произнес это таким будничным тоном, что Елизавета поежилась. Но с Праматерью подобные штучки, видимо, не проходили. Она рассмеялась — безжалостно, уничтожающе: — Знавала я задохликов, которые не один десяток лет ныли, что вот-вот в ящик сыграют. И что ты думаешь? Все здоровые и цветущие, которые ни на что не жаловались… уже давно померли, а задохлики до сих пор небо коптят. Так что заткнись, не мельтеши, надоели эти твои хули-люли семь пружин про близкую кончину. — …жить мне осталось недолго, — упрямо повторил Илья. — И хотелось бы провести последние дни в покое. В окружении прекрасного. Прекрасных лиц в том числе. А ты кого мне привела? — Ну извини, — видно было, что Праматерь разозлилась по-настоящему. — Брэд Питт просил не сердиться, но подъехать к тебе не сможет. Орландо Блум тоже занят. Киану Ривз — на рыбалке. Джон Траволта жиры отсасывает. У Дэвида Бэкхэма игра за сборную. Только она, — кивок в сторону Елизаветы, — и осталась. — Пошла ты… Лучше бы Илья этого не говорил. Наталья Салтыкова наклонилась над креслом и приподняла несчастного доходягу за воротник халата. Примерно так, как третьего дня приподняла над землей Елизавету Гейнзе. — Пошла не я, дружочек. Пошли все твои любовнички… И остальные, кто жрал и пил на твои деньги. И пошли они далеко и надолго. Навсегда, я так думаю. Или кто-то остался? Под кроватью затих? В шкафу? Что-то я никого здесь не видала из жаждущих за тобой судно вынести. Ни одна тварь в почетном карауле не стоит. — До судна дело еще не дошло, тут ты врешь, Акэбоно. Праматерь уж слишком переусердствовала с хватанием за грудки. Цветущий приморский «Сан-Диего» свалился с Ильи, обнажив макушку, покрытую короткими волосами неопределенного цвета. Самым ужасным оказался вид проплешин — их было сразу несколько, четыре или пять, небольших, правильной формы. Проплешины добили Елизавету окончательно и в ее груди глухо заворочалось сердце. То самое, которое она неосмотрительно оставила при себе, а не выбросила по мудрому совету Праматери в ближайший водоем. Ничего удивительного. Дурацкое сердце периодически давало знать о своем наличии все эти дни походов по старикам. Оно научилось сжиматься, биться часто-часто, останавливаться на несколько секунд и просто тянуть. Теперь к самопроизвольным и малоприятным движениям внутри Елизаветиного организма добавилось механическое воздействие извне. Как будто ей сунули раскаленный штырь прямо под ребра. Должно быть, так выглядит острая жалость: убить не убьет, но покалечить может. Чтобы обезопасить себя, есть лишь один способ — поскорее вмешаться и прекратить издевательства над Ильей. Елизавета вцепилась в край блузы Праматери и заскулила: — Что ты делаешь?! Отпусти его, пожалуйста… Отпусти… — Никто и не держит, — Наталья наконец-то оставила Илью в покое, завернула за кресло, подняла бейсболку и водрузила ее на место. — Это так… Брачные игры. — Милые бранятся — только тешатся, — задушенным голосом добавил Илья. — Пойдем, поможешь мне на кухне. На кухне Ильи царила та же скудость обстановки, что и в комнате. Всего-то там и было, что старенький холодильник ЗИЛ (рычавший так, что сотрясались оконные стекла и пол ходил ходуном), железная раковина, плита и колченогий обеденный стол. В ближнем к окну углу лежало несколько упаковок одноразовой посуды. И всё. Ни тебе навесного шкафчика с сушкой, ни тебе полочки для специй, ни тебе мусорного ведра. Только картонный ящик из-под какой-то оргтехники — к слову сказать, совершенно пустой. Какая помощь требуется абсолютно необжитой кухне, Елизавета так и не поняла. Воздух в помещении был спертым, но когда она потянулась, чтобы открыть форточку, Наталья остановила ее: — Ну его к черту, Элизабэтиха, не открывай. Не ровен час сквозняк — и свалится наш мудофель с простудой или того хуже — с пневмонией. А пневмония при его диагнозе — смертный приговор. Только и останется, что в раю папиросы курить. — В раю? — А ты думала где? В раю, конечно. Потому как человек он неплохой, даром что паскуда. А какова… — Наталья понизила голос до шепота. — Какова наша с тобой задача? — Какова? — Проследить, чтобы до небес он добрался без осложнений, без ненужных переживаний. А что уж там дальше с ним случится — нас не касается. Материалистка Елизавета не так часто задумывается, что ждет ее и всех остальных там, за прерванной линией жизни. В основном ей мерещатся подсмотренные по ящику средиземноморские пейзажи, где много солнца, моря и все пьют коктейли с толченым льдом и мятой и катаются на досках под парусом (кажется, они называются серфами). И еще — на катамаранах и водных велосипедах. Елизавета отдыхала на море лишь однажды, в глубоком детстве. Тогда они с Карлушей ездили на Украину, на полузаброшенную турбазу под городом Очаков. Единственное, что сохранилось в памяти от той поездки — не очень чистое море, не очень чистый песок, деревянные домики без всяких удобств и, затесавшийся среди них, огромный туалет на девять дырок. Заходить туда можно было только в противогазе и болотных сапогах. Но ни того, ни другого Елизавете не выдали, а еще ее укусила собака, несшая вахту при тамошней лодочной станции. А еще она подхватила лишай и долго мучилась поносом. Но на Средиземноморье (равно как и в раю) дела вряд ли обстоят так плачевно. Там все по-другому: прибрано, светло и исполнено радости. Единственное, что может основательно подпортить благолепную картину — выход на пляж Елизаветы Гейнзе. В сплошном купальнике (о раздельном при ее фигуре приходится только мечтать!), в парэо, обвязанном вокруг талии (жалкие ухищрения для маскировки нижней части туловища), в рубашке, наброшенной на плечи (жалкие ухищрения для маскировки верхней части туловища). Но выход на пляж — еще туда-сюда, главные мучения наступят позже, когда Елизавета решится окунуться в море. Для этого ей придется сбросить с себя рубашку и парэо и остаться в одном купальнике. И пройти несколько десятков шагов до полосы прибоя: почти что голой, отданной на растерзание насмешливым взглядам. Ничего райского в этом нет, сплошные адовы муки! Следовательно… то, что для других является круглосуточным и круглогодичным раем, — для нее самый настоящий ад. Зато в кромешной темени, где все предметы и люди сливаются друг с другом и имеют зыбкие, почти неуловимые очертания; где не нужно обнажаться, а, напротив, одеться поосновательнее, — там и будет Елизаветин рай. Похоже, в сходном состоянии пребывает и Илья. Его выход на пляж произведет такой же тихий фурор, что и выход Елизаветы. После чего берег, где он решил отдохнуть, можно смело переименовывать в Берег Скелетов. Им будет комфортно в одном и том же месте, как его не назови, Елизавета чувствует странную, почти иррациональную симпатию к жертве СПИДа. Раскаленный штырь никуда не делся, он по-прежнему орудует в ребрах, убить не убьет, но покалечить может. Наталья между тем открыла холодильник и внимательно изучает его содержимое. — Вот зараза! Не жрет ни черта!.. Глядишь, и вправду скопытится. Она снова лезет в свою сумку, достает полиэтиленовый мешок и принимается сбрасывать в него какие-то коробочки, банки, пакеты с молоком и кефиром — очевидно, с вышедшим сроком годности. Их место занимают другие коробочки, банки и пакеты, извлеченные из сумки. — Слышь, Элизабэтиха… Нужно проследить, чтобы он ел, хоть и понемногу. — Не думаю, что он меня послушает. Он меня в упор не видит, оскорбляет даже. — Это ничего. Это он выкобенивается. Отрывается на нас, раз уж никого другого нет рядом. — Никого-никого? Совсем никого? — Штырь совсем обнаглел, одних ребер ему мало, ему просто необходимо проникнуть глубже, прошить навылет Елизаветин позвоночный столб. — Совсем. Праматерь направляется к двери, ведущей в комнату, и проверяет, насколько плотно она закрыта. Удостоверившись, что все в порядке, она подходит к окну и манит Елизавету пальцем. — Не дай бог никому так умирать, — холодный шепот Праматери проникает внутрь, вымораживает ушную раковину и несется дальше, в мозг, скрючившийся и застывший в преддверии нового ледникового периода. — Все его предали, все о нем забыли. Отворотили рыла. Я понимаю, когда старичье… Нет, не понимаю, но могу принять как данность. А здесь… Он ведь еще молодой мужик… Только-только тридцать два исполнилось. И вот, пожалуйста, подыхает как собака, в полном одиночестве. А ведь когда-то народу вокруг него крутилось — что ты!.. И называли его человек-праздник… А теперь… Кончился праздник. Одни немытые тарелки и остались… Ну, не реви, дурища! Экая ты тонкослезая… Если задуматься, таких несчастных по разным поводам — миллионы, обо всех не наплачешься. Праматерь еще не знает, насколько сентиментальна Елизавета Гейнзе. Хлебом ее не корми — дай только поплакать. А повод всегда найдется. Вереница бессмысленных, но трогательных фильмов, старая песня «На безымянной высоте», открытия и закрытия Олимпийских игр, телеочерки о приютах для животных, телерепортажи об отлове бродячих собак, платные объявления в газетах «Усыпление без боли. Вывоз к месту захоронения. Недорого, конфиденциально»; рассказы очевидцев о мироточащих иконах и схождение в прямом эфире Благодатного Огня. Сокрушительное воздействие на слезные железы Елизаветы оказывает также один только вид нищих, калек, сиамских близнецов, больных детей и всех детенышей всех животных — от пресмыкающихся до млекопитающих. Карлуша, зная об этой Елизаветиной слабости, постоянно донимает ее: «Ты бы так об отце родном переживала, как о ком ни попадя, — все мне радостнее было». Карлуша неправ, как раз о нем Елизавета переживает больше всего. Только почему-то без слез. А разнесчастный Илья заслуживает сострадания больше, чем кто-либо другой, чем недавно вылупившийся цыпленок или крошка-ящерица агама. — …Сама никогда не плачу. И не люблю, когда другие сырость разводят, — Наталья запускает руку в лифчик и вынимает носовой платок с героями мультика про львенка и черепаху. Такими умилительными, что Елизавета разражается новым потоком слез. — В сырости никакой правды нету, — говорит Наталья, вытирая Елизаветино лицо. — Рыдать легче всего. Ты попробуй не рыдать, а дело делать. — Я буду… Буду делать. Но можно пока поплачу? — Даю минуту. Если не успокоишься — придется башку твою дурацкую под холодную воду сунуть. Чтобы успокоиться, загнать слезы внутрь, Елизавете требуется даже меньше минуты; в этом тоже особенность ее сентиментальных приступов, они не длятся долго. — А почему Илья зовет тебя Акэбоно? Кто такая Акэбоно? Возможно, Акэбоно — это еще одна разновидность Элизабэтихи, восточная. С прицелом не на вшивую городскую баню, а на церемониальное омовение у монастыря Хорюдзи в период цветения сакуры. Ведь имя-то японское. — Не «такая». Такой. Акэбоно Таро. Как его… сумоист. Великий чемпион. Лучший из всех. У нашего Гаврилы пунктик — сумо. Там, в комнате, картинка висит. В устах Натальи «сумо» звучит как «сума», видно, что это простенькое слово дается ей с трудом и что она предпочла бы вообще не иметь с ним дело. Елизавета не заостряла внимание на картинке, но, кажется, что-то такое было, темный прямоугольник на беленой стене. Не плакат, не супертиражный, запакованный в раму постер из гипермаркета — обыкновенная вырванная из журнала фотография. Увлечение сумо выглядит довольно странным. Елизавета не знает никого, кто упоминал бы о сумо в разговоре. Футбол («Зенит — Чемпион!» или «еле ползают по полю, гады!»), чуть реже — теннис, баскетбол и почему-то кёрлинг, где стадо ненормальных бегает со швабрами, — об этом хоть изредка, но говорят. А сумо? Мужчины в сумо огромные, со свисающими животами и подбородками, в неприличных набедренных повязках, с неприличными, лоснящимися от жира лицами. А как же тоска Ильи по прекрасному? Неужели это — прекрасно? С другой стороны, если ему хоть что-то нравится — это может послужить мостиком к общению. Нужно только поинтересоваться историей вопроса, разузнать о сумо побольше, ведь в нем переминается с ноги на ногу и делает растяжки не один Акэбоно Таро. Есть и другие, не такие великие. Не такие чемпионы. Кстати, о великих: и здесь Праматерь Всего Сущего отхватила себе самый лакомый кусок, самый высший титул. Но как иначе — она ведь Праматерь. Елизавета слегка переводит дух только выйдя от Ильи. После стоячего, мертвого воздуха закупоренной квартиры любой другой запах, пусть и не очень приятный, воспринимается как откровение. В загаженном подъезде полно звуков и шорохов, а — следовательно — жизни. Жизнь все-таки замечательная штука, а там, где Илья, — не жизнь. Но и смертью это не назовешь, никакой определенности. — Наверное, не надо было тебя к нему приводить, — сказала Праматерь, когда они вышли на улицу. — Зрелище не для слабонервных. — Ничего, я справлюсь… — Лучше сразу скажи… Не хочу, мол, возиться с этим хорьком… Я пойму. — Я справлюсь, справлюсь! — Зимой едва не загнулся, три месяца в больнице отлежал. А началось все с насморка. Но это болезнь такая, не про нас будет сказано… Не знаешь, где тебя прихватит. — А… он правда умирает? Елизавете для душевного спокойствия хотелось бы услышать «нет», по Наталья безжалостна, как любое божество. — Умирает, да. Недавно предложили ему в хоспис сдаться, так он отказался, гад. Тоже мне… король говна и дыма! И чего, спрашивается, кобениться? Там худо-бедно ухаживают, облегчают страдания. Нет же, для него дело принципа, чтобы можно было выйти в самый последний момент. — Куда? — Хрен его знает — куда. На крышу, в окно. К звездам полететь и раствориться в мировом пространстве. Для него — дело принципа, а для нас — лишний гемор. Бывают же такие засранцы — на ладан дышат, а весь мир заставляют под свою дудку плясать… Будь их воля — всех бы за собой потащили. У них и гробы безразмерные, и могилы с котлован… Елизавету теперь не обманешь: что бы ни говорила Наталья Салтыкова, как бы заочно ни оскорбляла Илью, она исполнена печали и любви. Неизвестно, что там у нее вместо сердца — сырой мрачный лес, озеро с черными водами или кусок федеральной трассы Е-95, — все они выглядят притихшими, как перед грозой. Сама Елизавета тоже необычайно тиха — и в этот день, и на следующий. Спланированная еще неделю назад встреча с Пирогом и Шалимаром в кафе «Лайма» проходит скомканно. Елизавета меланхолично поедает фруктовую корзинку и слушает подруг вполуха, не вставляя обычных заинтересованных реплик, не всплескивая руками по поводу тех или иных жизненных обстоятельств, не цокая языком и не закатывая глаза. Новоиспеченные студентки Пирог и Шалимар, должно быть, думают, что Елизавета, так и не пополнившая ряды вузовской молодежи, мелкотравчато завидует им. Да и плевать, пусть думают. На самом деле мысли Елизаветы насчет Пирога и Шалимара еще более убийственны. Елизавета почти ненавидит своих лучших подруг. Вот они сидят перед ней — со свежими лицами, с хорошо промытыми волосами, с самодовольными ухмылками на физиономиях, с ровнехонькими, влажно мерцающими зубами, да-да! У них образцово-показательные рты, без металлокерамики, без плохо сохранившихся железных и золотых коронок, без съемных протезов. В душе у них вакуум, в головах у них торичеллиева пустота; ничего, кроме них самих, в природе не существует. — А ты чего такая кислая, Лизелотта? — интересуется Пирог. — Почему? Я нормальная. — Случилось чего-нибудь? — интересуется Шалимар. — Ничего не случилось. Ничего такого, что могло бы по-настоящему их взволновать. Вот если бы на Елизавету свалилось наследство в миллион долларов или ни с того ни с сего образумившаяся Женщина-Цунами презентовала бы ей боди кремового цвета и отдала на растерзание свою кредитку — это да, это произвело бы впечатление. Так же, как известие о том, что в жизни Елизаветы появился мужчина. Он таки появился. И не один. Сразу несколько — соратник Сергея Королева, сподвижник Льва Гумилева и последователь Ландау. Елизавета почти уверена — все эти имена, в каком порядке их ни поставь, для Пирога с Шалимаром — пустой звук. Да и для Елизаветы тоже, хотя она уже привыкла так их и называть про себя: Королев, Гумилев, Ландау. Что ей самой известно об этих почтенных мужах, хотя бы в стоматологическом разрезе? — у Королева — рот полон железа, у Гумилева в ванной стоит стакан с челюстью, а у Ландау сохранились лишь передние зубы — два верхних и два нижних, оттого он и похож на кролика. И есть еще Илья. Но о нем лучше вообще молчать в тряпочку. — Может, у тебя кто-то возник на горизонте? — Пирог подмигивает Елизавете сразу обоими глазами. — Не смеши, — встревает Шалимар. — Если бы у Лайзы кто-то возник… минут эдак на десять… То на одиннадцатой он бы переметнулся ко мне. Это и к тебе относится, Пирог. Ну, разве что возле тебя он продержался бы чуть подольше. Полчаса. А потом бы все равно переметнулся ко мне. Я ведь из вас самая красивая. Что есть, то есть. Шалимар — самая красивая. А Пирог — самая умная. А Елизавета — ни то, ни сё, опоздала к раздаче всех и всяческих блюд. — Софистика, Шалимар, голая софистика! — вспыхивает Пирог. — Все твои умозаключения недоказуемы. И вообще ты сука. — От суки слышу! — хохочет Шалимар. — Чего вы! Я же вас развеселить хотела, вот и прикололась. А ты повелась, Пирог. Повелась, да? — Ничего я не повелась… Весь последующий разговор вертится вокруг перспектив на будущее, насколько разумных, настолько и ослепительных. Время от времени Пирог с Шалимаром подкалывают друг друга и — объединившись из соображений тактики — Елизавету. Они много и с удовольствием смеются, несут свою обычную милую околесицу, врут по поводу и без повода, призывают Елизавету заняться наконец собой — словом, ведут себя, как всегда. Как вели и месяц назад, и год. И всю долгую историю знакомства. Но Елизавета смотрит на них так, как будто видит впервые. Она отвыкла. Она давно не видела молодых лиц столь близко: в основном — старые. Ну, и еще божественно-вневременное лицо Праматери, а лицо Ильи и лицом-то назвать трудно. Несколько минут назад Пирог с Шалимаром казались ей пустышками, никчемными погремушками, наглыми кобылами, теперь же Елизавета смотрит на них с тоской и ностальгией. Как будто она стоит на одном берегу быстрой опасной реки, а Пирог с Шалимаром — на другой. За спиной у Пирога и Шалимара море огней, море юных людей, три солнца, восемь лун, триста миллионов надраенных до блеска звезд, четыреста миллионов диджеев с вертушками, северное сияние, летний ветерок, огромная емкость с освежающими ливнями (они вот-вот прольются). В ногах у Пирога с Шалимаром сидят неумехи-щенки, на руках — трехцветные котята, которые, как известно, приносят счастье. И ничего, кроме счастья. Птицы, стрекозы и бабочки порхают над головами Пирога и Шалимара. За спиной у Елизаветы нет ни солнца, ни луны. Северного сияния тоже нет, один монотонный, мелкий, непрекращающийся дождь. И — вязкая мгла. Разглядеть в ней что-либо невозможно, но Елизавета точно знает: там сгрудились старики. Идти им некуда, потому что они уже пришли. Вязкая мгла и есть конечный пункт назначения. Все трехцветные котята, все щенки-неумехи давно умерли, а вскорости умрут и старики, один за другим. Что делает здесь Елизавета? Ей срочно нужно туда, на другой берег! Благо оба берега соединяет мост. Некрепкий, сомнительного качества, он все же существует. Стоит только ступить на него, сделать несколько осторожных шагов, затем убыстрить темп и понестись что есть мочи — и все, она будет спасена. Давай, Елизавета, решайся!.. Тут-то и возникает лицо Праматери Всего Сущего. Вернее, сразу несколько ее лиц, они повсюду; зависли, как воздушные змеи, и синхронно морщатся в презрительной улыбке: «Ну что, Элизабэтиха, сбегаешь? Так я и знала, что пойдешь ты на хрен с тревожным чемоданчиком. Ну вали, вали, сволота, мелкая душонка! Без тебя как-нибудь обойдемся». — …Нет, правда, Лизелотта! Что-то ты совсем скуксилась. Из-за Мухи переживаешь? Елизавета как-то обмолвилась подругам, что собирается сунуться в Муху со своими еще неясными дизайнерскими притязаниями. — Да не особенно. — На каком хоть экзамене срезалась? — Неважно. По специальности… — Ну ничего. Пойди куда-нибудь на платный. Их щас как грязи. С башлями кого угодно возьмут на что угодно. Любой тупица проскочит. Камень в огород не Елизаветы даже, а Шалимара. Шалимар делает вид, что последняя реплика ее нисколько не касается. — И чё ты собираешься делать? — быстро и с преувеличенным вниманием спрашивает самая красивая из всех сидящих в «Лайме» девушек. Сказать, что она уже устроилась на хлебную и жутко перспективную должность социального работника, Елизавета почему-то не решается. Не сейчас. Она скажет когда-нибудь потом, но не сейчас. А может, и вовсе удастся обойти эту щекотливую тему стороной. Пирог и Шалимар — весьма продвинутые и эгоцентричные особы, они никогда не поймут такого откровенного жизненного ляпа. Посчитают ее спрыгнувшей с катушек и откажутся проводить с ней время, хоть изредка. Чего страшно не хотелось бы, ведь других подругу Елизаветы Гейнзе нет. — Еще не поняла. Думаю, работенка найдется, сейчас это не проблема. — Все правильно, работы навалом, нужно только выбрать правильную. Ту, которая даст возможность двигаться дальше. А неправильно выберешь сегодня — завтра проснешься на помойке. Такое сейчас время. Социальный, блин, дарвинизм, — Пирог обожает щеголять всякими мудреными словечками. — Переведи, — требует Елизавета. — Ну, это когда выживает сильнейший. Выживает сильнейший, да. Это не ее, Елизаветин, случай. И лучше ей оставаться со стариками, на мглистом берегу. — Хочешь, я поговорю с предками? — Шалимар проявляет неожиданное и совершенно ненужное Елизавете участие. — У папика в фирме наверняка завалялась какая-нить вакансия. — Я тоже могу перетереть со своими, — ревнивая Пирог ни в чем не хочет уступать Шалимару. — Не боись, все уладится. — Я не боюсь… И спасибо вам. Только я сама. Сама все решу. — Ну и глупо! Ты, Лизелотта, самая настоящая глупышка! После этого все бурно начинают обсуждать, какая глупышка Елизавета Гейнзе и что является первоосновой ее глупости. Любовь к сладкому, тлетворное влияние престарелого папаши и отсутствие всякого влияния со стороны Женщины-Цунами или вообще… Елизавета такой и родилась. Родилась, родилась, подтверждает Елизавета. Скользкий вопрос о работе больше не всплывает, память у Пирога с Шалимаром не длиннее джинсовой заклепки, а приступы великодушия и того короче. Они расстаются через час, весьма довольные собой, договорившись о совместном походе в кино на ближайшие свободные выходные. Когда именно наступят эти выходные, никто не уточняет. Легкие и подвижные Пирог с Шалимаром снова упархивают в свою разноцветную жизнь, а Елизавета тяжкой поступью Каменного Гостя отправляется в свою, лишенную красок, выцветшую и поблекшую. До сих пор она двигалась в параллели со стандартным набором юношеских радостей и предпочтений; к ним нельзя было приблизиться, но их можно было хотя бы рассмотреть. Теперь, из-за стариков, угол движения изменился и составляет девяносто градусов. Именно под таким углом Елизавета стремительно удаляется от всего, что свойственно юности. В бесконечность, в никуда. Этот полет длится уже несколько месяцев, и не было дня, чтобы Елизавета не сожалела о своем выборе. Не было дня, чтобы она не говорила себе: как же меня все достало, никуда больше не пойду, а заяву об увольнении пошлю по почте. Далее следует нецензурная брань, основные конструкции которой позаимствованы из лексикона Праматери Всего Сущего. Подобные волны накатывают ночами, но утром Елизавета как миленькая отправляется по делам своих стариков. Все самое неприятное из того, что говорила о стариках Праматерь, нашло свое подтверждение. Старики обидчивы, не всегда опрятны, не всегда понимают, в каком времени живут, и они… они не очень умные! А если все же в них остался разум, то выливается он в довольно специфические формы. Взять, к примеру, Гумилева. Гумилев постоянно ездит по Елизаветиным ушам мини-лекциями о каком-то там этногенезе и еще более устрашающем славяно-тюркском симбиозе. И при этом ходит по своей квартирке в расстегнутых штанах! Возможно, Елизавета прониклась бы идеями этногенеза, но идиотские штаны!.. Ландау. Ландау не был на улице несколько лет (ему восемьдесят семь и у него больные ноги) — и потому его пугает все, что находится за периметром его берлоги. И Елизавету он впускает к себе не сразу. Для начала он не меньше пяти минут выясняет, кто находится за дверью… Затем приоткрывает ее, не снимая цепочки. На идентификацию Елизаветиной личности у Ландау уходит еще три минуты. Все это время она переминается с ноги на ногу, груженная сумками, как верблюд, а что поделать, барышня, времена нынче лихие, впрочем, других времен и не бывает. Ландау любит глазированные сырки и считывать цифры с чеков. Завладев чеком, он принимается жонглировать указанными в нем суммами, вычитать, множить, извлекать квадратный корень. Несколько раз он пытался заводить с Елизаветой разговор о криволинейном интеграле, а ведь это даже ужаснее, чем славяно-тюркский симбиоз! У Королева периодически отшибает память (или срабатывает реле какой-то иной памяти), и тогда, вытянувшись во фрунт, он обращается к Елизавете не иначе как «товарищ генерал-лейтенант». Кого конкретно он имеет в виду, выяснить не удалось. Наверняка не старого вояку — дамского угодника, тот закончил свою карьеру в звании майора. Майору удалось-таки ухватить Елизавету за корму. И она обязательно разругалась бы с ним в пух и прах, заклеймив «старым извращенцем», если бы извращенец время от времени не включал старенький проигрыватель «Аккорд». Подборка пластинок совершенно обезоруживает Елизавету — сплошняком военные песни, «На безымянной высоте» тоже имеется. А недавно они на два голоса подпевали Эдите Пьехе и ее хиту «Огромное небо». Елизавета плакала. Особенно впечатлила ее фраза «отличные парни отличной страны». Прослушав песню до конца и попросив завести ее еще раз, она опять принялась размышлять о летчиках (она могла бы — еще как могла! — полюбить летчика) и о героях вообще. Герои видятся Елизавете идеально сложенными, голыми по пояс, в джинсах по фигуре, а не в слабоумных рэперских штанах. У героев аккуратно пострижены волосы и ногти, они не курят, пьют только свежевыжатые соки, носят на мизинцах фантастической красоты перстни, а на запястьях — фантастической красоты браслеты. И, по любому поводу, веско замечают: «Ни о чем не волнуйся, детка». Всем им не больше тридцати, по-другому и быть не может. Ведь героизм — привилегия легкой на подъем молодости. А в стариках нет ничего героического. С другой стороны, перешагнуть восьмидесятилетний рубеж и замахнуться на девяностолетний — тоже героизм, пусть он ничем и не оплачивается. У стариков дряблая истончившаяся кожа, сквозь которую проступают вены; определить, какого цвета у них глаза, совершенно невозможно. И они не стоят на вершине холма — забраться на холм им не под силу. Они не в состоянии справиться и со множеством других вещей, с большинством вещей. Вот и приходится Елизавете заниматься тем, чем она никогда не занялась бы добровольно. И никто не стал бы, не достигнув определенного возраста. Зато теперь Елизавета досконально изучила адреса всех социальных магазинов, прекрасно ориентируется в ценах и знает, где дешевле купить овощи, а где — молочные продукты и бакалею. Она умеет измерять пульс и кровяное давление, разбирается в дозировке, комбинации и побочном действии лекарств, может приготовить любой настой на водяной бане и закапать глаза глазными каплями. Единственное, чего она не может, — в открытую сказать Гумилеву, чтобы он застегнул пуговицы на брюках. Никто из Елизаветиных подопечных пока не умер. Илья тоже жив, и это самая лучшая новость на сегодняшний день. Лучшая — несмотря на то что отношения с Ильей категорическим образом не складываются. Елизавета совершенно отчаялась найти к нему подход: получить ключи от дома совсем не то же самое, что получить ключи от сердца. «Ключи от сердца» — три ха-ха! Праматери Всего Сущего и в голову бы не пришло выражаться так выспренно. Она называет Илью «хорьком», «доходягой» и «старой пидовкой», а тот называет ее «сукой». И делают они это так искренне, с такой симпатией, что сразу становится понятно: между этими двоими существует незримая, но крепкая связь. А Елизавета здесь ни при чем, сбоку припеку, так — подай-принеси, и больше ничего. Она не слышала его голоса со времен первого визита. Он только кивает ей головой, когда она приходит. И никак не реагирует на ее уход. Об Илье Елизавете известно только то, что рассказала Праматерь. Еще несколько лет назад он «был в шоколаде» — работал стилистом в одном из самых пафосных в Питере салонов, а потом вообще пустился в автономное плавание. Чтобы попасть к нему, приходилось записываться за несколько недель. Но бывали и исключения, и исключения эти касались сильных мира сего: артистов, музыкантов, политиков городского и федерального масштаба, светских персонажей, жен влиятельных бизнесменов и самих бизнесменов. Жил Илья на широкую ногу, стоил очень дорого. И мог бы стоить еще дороже, но случилась болезнь. По тусовке Ильи поползли мутные слухи, и первыми его оставили любовники. Затем наступила очередь клиентов, и их можно понять: кому приятно видеть в непосредственной близости от себя ВИЧ-инфицированного, да еще с ножницами в руках. Никто из бывших друзей не помог ему, не подставил плечо — такова природа людей, этих «охуевших крыс», как выражается Праматерь. В годы своего возвышения Илья сам был оху.крысой, жадной до денег и удовольствий. Теперь он опустился на самое дно, но так всегда и бывает — «и будут последние первыми, а первые — последними». Залихватский лозунг провозгласила Праматерь, и, кажется, это цитата из самой старой и самой умной книги. Ее не стыдно поставить эпиграфом к чему угодно, первая часть цитаты дарит надежду Елизавете и ее старикам, а последняя — подписывает приговор Илье и, вполне вероятно, Женщине-Цунами. Странно, но особенного торжества в связи с этим Елизавета не испытывает. Возможно, если бы она знала того, прежнего Илью, жадного, наглого и нахрапистого, она бы удовлетворенно потерла руки: «так тебе и надо, мудофель!» Но она знает только одного Илью — больного, страшно уставшего, худого до невозможности, с проплешинами на голове. Елизавете почему-то очень важен Илья — и дело тут не только в жалости. Совсем недавно она тайно мечтала о приятеле-гее, но эту мечту не назовешь сбывшейся. Они — не приятели. Илья не молод и не прекрасен. Все гейское в нем осталось в далеком, невозвратимом прошлом. И он уж точно никогда больше не будет тусить по субкультурным и не очень клубам. Хоть с Елизаветой подмышкой, хоть без нее. Илья остался совсем один. Елизавета, по большому счету, тоже одна. Конечно, у нее есть Карлуша, есть Пирог с Шалимаром. Карлуша любит ее беззаветно и самоотверженно, Пирог с Шалимаром любят ее эгоистично и избирательно — и при этом в отношениях с ними существует масса закрытых тем. Масса вещей, которых нельзя касаться. Женщина-Цунами, нынешняя работа, виды на будущее. Требовать любви от стариков тоже глупо — они эгоисты еще похлеще Пирога с Шалимаром. Они обеспокоены лишь тем, как бы прожить лишний день, лишний месяц, лишний год. И Елизавета представляет для них ценность только как подспорье в борьбе за выживание. Наверное, она несправедлива к ним. А другие несправедливы к ней, собственная природа к ней несправедлива! Если бы дела обстояли по-другому — она родилась бы Кэтрин-Зэтой Джонс! В последнее время Елизавета все реже думает о Кэтрин-Зэте и все чаще — о том, как подобрать отмычку к Илье, заставить его губы разлепиться и сказать наконец: «Привет, как долго тебя не было! Я рад тебя видеть». Что, если принести ему котенка или щенка? — живое существо в состоянии смягчить любое, даже самое твердокаменное сердце. Но котенок, а тем более щенок, требуют ухода, Илья вряд ли справится с этим: за ним самим необходим уход. И потом, совершенно неизвестно, как он относится к кошкам и собакам. Пусть хорошо — а вдруг возникнет аллергия на шерсть?.. Можно принести ему цветы в горшках, фикус, монстеру, хаворцию. Шерсти на них нет, так что аллергии не случится. Поставишь их на подоконник — и мертвый дом оживет. Но фикус с монстерой и хаворция заслонят часть неба, часть крыш. Еще неизвестно, что для Ильи важнее — крыши или цветы. Можно также на время переквалифицироваться в чтицу, читать Илье книги вслух. Елизавете совсем нетрудно было бы это делать, вопрос лишь в том, какие книги нравятся Илье. И нравятся ли вообще. Вот ведь несчастье — Елизавета ничего — ну ничегошеньки! — не знает об Илье. И Праматерь ничем не может ей помочь, она никогда не рассматривала Илью в контексте растений, животных и книг. — Да не заморачивайся ты с этим обсоском, — советует она. — У тебя других проблем, что ли, нет? Есть, но эта, с недавних пор, почему-то стала главной. — Я не знаю, что делать, — честно признается Елизавета. — А ничего не делай. Пусть все идет, как идет. Много чести ему… Все равно скоро… О том, что вскорости должно случиться, Наталья Салтыкова благоразумно умалчивает — не хочет лишний раз расстраивать Елизавету. Но и без того ясно — Илья должен умереть.