Шафрановые врата
Мустафа выбрался из машины и подошел к нему; они поговорили, затем Мустафа вернулся к машине и что-то сказал Азизу. Азиз порылся в сумках, стоявших у него в ногах, и протянул Мустафе кусок лепешки. Мустафа отдал его мужчине, а тот в свою очередь положил что-то в руку Мустафе.
Когда Мустафа возвратился, мужчина в голубом обошел машину с моей стороны и уставился на меня. Мне были видны только его глаза и орлиный нос, и тем не менее у меня дрожь прошла по телу. У него были выразительные темные глаза и какой-то вызывающий взгляд, смесь добродетели и угрозы. Он остановился на пару секунд и сказал что-то, не сводя с меня глаз. Я предположила, что он хотел что-то рассказать мне; неужели он думал, что я понимаю его? Его голос был тихим, да к тому же еще и приглушен краем чалмы, скрывающим его мрачное лицо. В конце концов я вынуждена была опустить глаза, не в состоянии больше смотреть на него. Мужчина заговорил опять, на этот раз Азиз что-то ответил ему, и я снова подняла взгляд на мужчину. Он еще раз долго и пристально посмотрел на меня, а потом продолжил свой путь, прямой, гордый и уверенный в себе.
Мустафа бросил что-то на пол возле моих ног. Это была прекрасная, богато украшенная плитка, разрисованная сине-зелеными абстрактными геометрическими фигурами.
Мне хотелось узнать, что сказал обо мне Азизу этот мужчина.
— Она замечательная, — сказала я, поднимая плитку.
— Вы брать зеллиж,— сказал Азиз, наклоняясь вперед. — Это всего лишь плата за лепешку. Всегда l'Homme Bleu[36] иметь что-то для торговли.
— Синий Человек? Вы называете его так из-за его одеяния? — спросила я, изучая плитку.
Зеллиж,как назвал ее Азиз. Она была теплой, должно быть, мужчина нес ее на своем теле. Я провела пальцами по ее гладкой поверхности, по острым краям.
— Племя Синий Человек. Его... — Азиз провел рукой по предплечью. — Это...
— Кожа, — подсказала я.
Азиз кивнул.
— Всю жизнь они носят одежду и чалму такие синие, делать из растения индигоферы. За много лет индиго уже в их коже. Они синие.
Я высунула голову в окно, оглядываясь на прямую спину Синего Человека, идущего по дороге.
— Они арабы?
— Non. Берберы. Но другие берберы — туареги. Кочевники из Сахары. Говорить как мы, но также отдельный язык. У них есть караваны верблюдов, перевозить товары туда и назад. Соль, золото, рабы. Всегда ходить по пустыне. Они проходят все Марокко, дальше Африка. Далеко. В Тимбукту.
— Они тоже мусульмане?
Азиз пожал плечами.
— Некоторые, но большинство не придерживается законов мусульман. Женщина показывать лицо, мужчина закрывать лицо. Они как... — он подыскивал слово, — как обратная сторона мусульманства. Синий Человек и его женщины делают то, что им хочется. Они люди пустыни. Нет короля, иногда может быть Бог, иногда нет Бога. Люди пустыни, — повторил он.
Жаль, что я не могла увидеть этого мужчину без чалмы, скрывающей большую часть его лица. «Хорошо бы нарисовать такого человека», — подумала я, сжимая плитку между ладонями и пытаясь представить черты его лица. Синий Человек.
Я продолжала думать о нем час спустя, когда Мустафа убрал одну руку с руля, показывая куда-то перед собой.
— Мадам! Марракеш, — сказал он, и я подалась вперед, вглядываясь вдаль сквозь грязное лобовое стекло.
Потом я высунула голову в открытое боковое окно. Горячий ветер развевал мои волосы. Перед нами выросла красная стена. Мое дыхание вдруг участилось, и сердце тяжело и учащенно забилось в груди. Я села на место, прижимая руки к груди и пытаясь успокоить дыхание.
Я приехала. Я была в Марракеше, городе, где я надеялась найти ответы, которые давно искала. И где я надеялась найти Этьена.
Глава 10
Через два месяца после того, как мы с доктором Дювергером поговорили о шраме и я сказала ему, что не нуждаюсь в операции, мне показалось, что я увидела его на улице, когда ходила за покупками. Я замерла, понимая, что не хочу, чтобы он увидел меня. Но когда мужчина посмотрел на витрину магазина и я увидела его профиль, то снова удивилась своей реакции, на этот раз разочарованию. Это был не доктор.
Я не хотела, чтобы он увидел меня, потому что отдавала себе отчет, как выгляжу. И все же, непонятно почему, но я действительно хотела видеть его. Уже не один раз за последние несколько месяцев мои мысли возвращались к доктору Дювергеру, к тому моменту, когда он прикасался к моему лицу.
Я знала, что мой шрам ужасен, он уродовал меня сильнее, чем хромота. Конечно, он привлекал к себе внимание; люди, заметив его, быстро отводили взгляд, то ли потому, что им становилось неловко из-за пристального разглядывания меня, то ли потому, что им было просто противно. Я никогда не хотела привлекать к себе внимание, а теперь буквально приковывала его. Как я уже говорила доктору Дювергеру, я не была тщеславной, и тем не менее недавно, как-то утром, я поняла, что стараюсь не смотреть на свое отражение в зеркале, потому что оно нервирует меня. Неужели я собираюсь всю жизнь прожить с этим шрамом? Да, он был ужасным напоминанием о том, что я сделала с моим отцом, но теперь я спрашивала себя, необходимо ли, чтобы он был таким заметным? Реальный груз вины никуда не делся. Я несла его, словно тяжелый глиняный кувшин с водой. Я должна была осторожно идти по жизни, чтобы не дать воде расплескаться. Это была моя личная ноша, зачем же делиться ею со всеми, кто на меня смотрит?
В тот вечер я изучала свое лицо в зеркале ванной. Я представила свою реакцию, когда буду заходить в двери больницы. Даже сейчас у меня пересохло во рту и скрутило желудок, но потом я снова вспомнила пальцы доктора Дювергера, мягко исследующие загрубевшие ткани моего шрама. Мне вспомнились его сосредоточенный взгляд и заверения в том, что он понимает мое горе, ведь он тоже потерял родителей.
Я вспомнила его румяные щеки и гладкий лоб. На следующий день я, воспользовавшись телефоном Барлоу, позвонила в больницу и попросила записать меня на консультацию к доктору Дювергеру по поводу операции. Когда я готовилась к встрече с ним неделю спустя, то надела свое лучшее платье — из нежного зеленого шелка, с широким поясом — и уделила особое внимание волосам. Я говорила себе, что это нелепо. Его интересовал только мой шрам, и только на него он будет смотреть. Я была просто одним из многих его пациентов; естественно, он вел себя так со всеми. Но не имеет значения, что я говорила себе, — мои ладони стали влажными от волнения, когда он пожал мне руку, и мои губы слегка дрогнули в улыбке. Я надеялась, что он всего этого не заметил.
— Итак, вы передумали? — спросил он, улыбнувшись в ответ и жестом предлагая мне присесть.
— Да, — ответила я. — Мне нужно было время, наверное. Чтобы подумать об этом.
Он промолчал.
— Если не... еще не поздно, не так ли? Или я слишком долго ждала?
Он покачал головой.
— Нет. Но, боюсь, теперь придется больше потрудиться, потому что время упущено, — сказал он. — И вы должны понимать, мисс О'Шиа, что шрам у вас останется. Но, как я уже вначале говорил вам, его можно сделать не таким выпуклым и более гладким и не такого... цвета. Обесцвечивание. — Он начал рассказывать о самой процедуре, но я остановила его.
— Мне неинтересно это слушать, — сказала я с извиняющейся улыбкой. — Просто сделайте что можете, чтобы он стал как можно меньше.
Он назначил мне операцию через три недели, и она была проведена в теплый день в конце июня. Я с трудом помнила и саму операцию, и доктора Дювергера, наверное, из-за эфира, которым мне дали подышать, чтобы я уснула.
Когда я проснулась, у меня на лице была плотная повязка, а доктор Дювергер велел мне снова прийти через десять дней, чтобы снять швы.
— На этот раз я определенно вернусь, — сказала я доктору, который стоял у моей кровати, когда я проснулась. Мой язык был неповоротливым от эфира.