Жюстин (Александрийский квартет - 1)
Но она уже закрыла глаза, такие теперь мягкие и блестящие, будто отполированные молчанием, тяжело дышавшим с нами рядом. Ее мелко дрожавшие пальцы успокоились и расслабились на моем плече. Мы повернулись навстречу друг другу и сомкнулись как две половинки двери, за которой стояло прошлое, и закрыли его на ключ, и я ощутил, как быстрые счастливые поцелуи стали сочинять наши очертания во тьме, словно слой за слоем краски. Когда мы кончили и снова пришли в себя, она сказала:
"У меня всегда так плохо получается в первый раз, почему, а?"
"Может, нервы. У меня тоже".
"А ты меня чуть-чуть боишься".
И, приподнявшись на локте, словно бы вдруг проснувшись, я сказал: "Слушай, Жюстин, что, черт возьми, мы будем со всем этим делать дальше? Если это будет..." Но тут она страшно перепугалась и прижала ладонь к моим губам: "Ради Бога, не нужно оправданий! Тогда я буду знать, что мы ошиблись! Это ничем оправдать невозможно, ничем. И все-таки так должно быть". И, встав с постели, она быстро подошла к туалетному столику и одним ударом, как пантера лапой, смела все фотографии и коробочки на пол. "Вот, - сказала она, - как я поступаю с Нессимом, а ты с Мелиссой! Было бы нечестно притворяться, что это не так". Это куда больше было похоже на то, к чему меня приучил Арноти, и я смолчал. Она вернулась и принялась целовать меня в таком голодном запое, что мои сгоревшие плечи стали пульсировать болью и на глазах моих выступили слезы. "Ага! - сказала она печально и мягко. - Ты плачешь. Хотела бы я так. У меня больше не получается".
Я помню, что подумал, обнимая ее, пробуя на вкус тепло и сладость ее тела, соленого от влаги моря, - соленые мочки ушей, - я помню, что подумал: "Каждый поцелуй будет приближать ее к Нессиму и отдалять меня от Мелиссы". Но, к моему удивлению, я не испытывал ни подавленности, ни боли; она же в свою очередь, должно быть, думала о том же, потому что сказала внезапно: "Бальтазар говорит, что от природы предатели - как я и ты - на самом деле кабалли. Он говорит, что на самом деле мы мертвы и живем словно по ошибке. И все-таки живущие не могут обойтись без нас. Мы заражаем их страстью искать то, чего нет, страстью роста".
Я пытался объяснить самому себе, как глупо все сложилось, - банальный адюльтер, самая дешевая разменная монета этого города, - и насколько недостойно романтических и литературных украшений. И все же где-то там, глубже, я, кажется, уже понял, что история, в которую я впутался, рано или поздно приобретет смертельную завершенность выученного урока. "Ты слишком серьезно к этому относишься", - заявил я с некоторым даже негодованием, ибо я скользил по поверхности и не хотел, чтобы меня вытягивали из моих сонных глубин. Жюстин обратила ко мне свои огромные глаза. "Да нет же! - сказала она тихо, словно говорила сама с собой. - Было бы непростительной глупостью причинить столько зла и не понять, что это и есть моя роль. Только на этом пути, сознавая, чем я занимаюсь, я смогу когда-нибудь перерасти себя. Нелегко быть мной. Я так хочу сама за себя отвечать. Пожалуйста, никогда не сомневайся в том, что так оно и есть, ладно?"
Мы уснули, и меня разбудило лишь сухое щелканье ключа в замке - пришел Хамид и начал свое ежевечернее представление. Для правоверного мусульманина, чей молитвенный коврик всегда свернут в трубку на кухонном балконе и всегда готов к употреблению, он был невероятно суеверен. Как говаривал Помбаль, он был "джинновидец", и, кажется, не существовало во всей квартире угла, где не скрывался бы джинн. Как мне надоело его бесконечное арабское чуранье шепотом, когда он, скажем, выливал помои в раковину на кухне, - ибо там гнездился могущественный джинн и портить с ним отношения было небезопасно. В ванной они роились стаями, и я всегда знал, когда Хамид сидит в наружном нужнике (что ему было строго-настрого запрещено), потому что, как только он садился на унитаз, с губ его невольно слетало хриплое обращение к духам ("С вашего дозволения, о благословенные!"), что нейтрализовало джинна, способного в противном случае утащить его в канализацию. Вот и теперь я слышал, как он шлепает по кухне в своих старых войлочных тапках, словно тихо бормочущий боа-констриктор.
Я разбудил беспокойно дремавшую Жюстин и с мучительным удивлением, всегда составлявшим для меня большую и лучшую часть чувственного наслаждения, вгляделся напоследок в ее рот, в ее глаза, в ее тонкие волосы. "Нам нужно идти, - сказал я. - Скоро Помбаль вернется из консульства".
Я помню вороватую вялую осторожность, с которой мы одевались и спускались, словно подпольщики, по сумеречной лестнице к выходу на улицу. Я не решался взять ее под руку, но пока мы шли, ладони наши то и дело невольно встречались, как будто, забыв стряхнуть очарование прожитого дня, они никак не могли расстаться. Мы и расстались, не сказав ни слова, в маленьком скверике, где солнце выкрасило медленно умиравшие деревья в цвет кофе; расстались, просто обменявшись взглядом, словно хотели навеки друг в друге остаться.
Как будто весь Город разом рухнул мне на голову; я брел медленно, бесцельно, как, должно быть, бродят случайно выжившие по улицам родного города, разрушенного землетрясением, глупо удивляясь, насколько изменились знакомые места. Я почему-то напрочь оглох и ничего не могу припомнить из того вечера, кроме того, что много позже я наткнулся на Персуордена и Помбаля в каком-то баре и Персуорден цитировал строки из знаменитого "Города" нашего старого поэта: несколько строчек, которые ударили меня в лицо - так, словно были написаны заново, словно я и не знал их на память. И когда Помбаль сказал: "Ты какой-то рассеянный сегодня. Что случилось?" - я почувствовал желание ответить ему словами умирающего Амра: "Мне кажется, что небо легло на землю, а я зажат между ними и дышу сквозь игольное ушко".
Часть 2
Написать так много и ничего не сказать о Бальтазаре - это, конечно, серьезное упущение, ибо в каком-то смысле он - один из ключей к Городу. Ключ. Да-да, я частенько к нему присматривался в те дни, но теперь, вспоминая о прошлом, я понимаю - нужно сместить точку отсчета. Я многого не понимал тогда и многому с тех пор научился. Чаще всего мне приходят на память нескончаемые вечера, проведенные в кафе "Аль Актар" за триктраком, Бальтазар курит свой излюбленный "Лакадиф" в трубке с длинным чубуком. Если Мнемджян - это архив Города, то Бальтазар - его платонический daimon, посредник между его божествами и его людьми. Звучит несколько натянуто, но что поделаешь.