Жюстин (Александрийский квартет - 1)
Сцена вновь переменилась, и он впал в иное, более светлое состояние духа. Словно продравшись сквозь необозримые джунгли безумия, мы вышли к пустошам здравого смысла, где он смог наконец скинуть с себя груз поэтических иллюзий. Здесь он тоже говорил о Мелиссе, и тоже с чувством, но уже спокойно, как муж или как король. Как будто теперь, когда плоть его умирала, все сокровища, так долго дремавшие под спудом фальшивого золота неправильно и неправедно прожитой жизни, хлынули вдруг через открывшиеся люки и затопили авансцену его мозга. Там была не только Мелисса, он говорил и о своей жене - и иногда путал их имена. Было еще третье имя, Ребекка, произносимое весьма осторожно и с куда более страстной печалью, чем первые два. Не иначе, его маленькая дочь, подумал я, ибо именно дети призваны наносить последний coup de grace* [Удар, которым из милости добивают раненого (фр.).] в жестоких играх человеческого сердца.
Сидя у его изголовья, чувствуя, как тикает его пульс в унисон с моим собственным, и слушая, как он говорит о моей любимой женщине с каким-то странным властным спокойствием, я просто не мог не заметить, насколько богат был в действительности этот человек, которого могла бы полюбить Мелисса. По какой нелепой случайности она упустила в нем того, кем он был на самом деле? Какой уж там объект для презрения (а я всегда видел в нем объект для презрения)! Отныне он был опасным соперником, о силе которого я, как оказалось, был совершенно неосведомлен; и мне даже стыдно записывать мысль, пришедшую мне тогда в голову. Я был рад, что Мелисса не пришла сюда и не увидела его таким, каким увидел его я, она могла бы внезапно для себя открыть его заново. Еще один парадокс - как щедра на парадоксы любовь! - я понял, что ревную к нему, умирающему, почти уже умершему, куда больше, чем тогда, когда он был жив. Страшная мысль для того, кто так долго был внимательным и прилежным студентом любви, но за ней я снова разглядел суровое, лишенное проблеска мысли животное лицо Афродиты.
В каком-то смысле я признал в нем, в самом звуке его голоса, произносившего ее имя, ту зрелость, которой мне недоставало, ибо он сумел преодолеть свою любовь к ней без угроз и без боли и дал ей вызреть, как и должно любой любви, в беззаветную, лишенную имен дружбу. Его не страшила смерть, и он не собирался клянчить подачек у бывшей любовницы, он всего лишь хотел предложить ей из неисчерпаемой сокровищницы собственного умирания последний дар.
Великолепная соболья шуба лежала на стуле в ногах его кровати, облаченная в хрустящую бумагу; я с первого взгляда понял, что ему не следовало бы делать Мелиссе таких подарков, потому что шуба эта затмит и сотрет в порошок весь остальной ее убогий, с миру по нитке собранный гардероб. "Я вечно думал о деньгах, - сказал он легко и ясно, - покуда был жив. Приходит пора умирать, и вдруг оказывается, что ты богат". В первый раз в жизни он мог позволить себе быть едва ли не беспечным. Вот только болезнь стояла рядом, как терпеливый и жестокий наставник.
Время от времени он погружался в короткий беспокойный сон, и усталый мой слух заполняло одно лишь гудение тьмы, как гудение пчелиного улья. Было уже поздно, но я никак не мог собраться с духом и оставить его. Сиделка принесла мне чашку кофе, и мы поговорили шепотом. Я слушал, как она говорит, и отдыхал, ибо для нее болезнь была просто профессией, которой она овладела в совершенстве, и относилась она к ней, как хороший подмастерье. Холодным, ровным голосом она сказала: "Он бросил жену и ребенка ради une femme quelconque* [Случайной женщины (фр.).]. Теперь ни жена, ни эта женщина, его любовница, не желают его видеть. Так-то". Она пожала плечами. Все эти запутанные связи не вызывали в ней чувства сострадания, она смотрела на них просто как на проявление слабости, а слабость не заслуживала ничего, кроме презрения. "А почему к нему не приходила дочь? Разве он не просил, чтобы она пришла?" Она ковырнула зуб ногтем мизинца и сказала: "Как же, просил. Но теперь он не хочет ее пугать, не хочет, чтобы она его больного видела. Это, сами понимаете, зрелище не для ребенка". Она взяла распылитель и лениво опрыскала воздух над нашими головами каким-то дезинфицирующим составом, остро напомнив мне Мнемджяна. "Поздно уже, - добавила она. - Вы что, на ночь останетесь?"
Я уже собрался было уходить, но спящий проснулся и снова схватил меня за руку. "Не уходите, - произнес он голосом сильно надтреснутым, но вполне ясным - складывалось такое впечатление, что он слышал конец нашего разговора. - Останьтесь еще ненадолго. Я тут о многом успел подумать и хочу вам кое-что показать". Повернувшись к сиделке, он сказал тихо, но очень отчетливо: "Выйдите отсюда!" Она разгладила постель и снова оставила нас вдвоем. Он глубоко вздохнул, и, если бы я не следил за его лицом, вздох этот показался бы мне вздохом счастливого облегчения. "В шкафу, - сказал он, - вы найдете мои вещи". В шкафу висели два темных костюма. Следуя его указаниям, я снял с плечиков один из жилетов и копался в его кармашках до тех пор, пока пальцы мои не отыскали два кольца. "Я решил предложить Мелиссе выйти за меня замуж теперь, если она захочет. Поэтому я за ней и послал. В конце концов, что от меня проку? Мое имя?" Он едва заметно улыбнулся потолку. "А кольца, он осторожно, почти благоговейно держал их кончиками пальцев, словно облатку на первом причастии, - эти кольца она сама выбрала, уже давно. Теперь они должны принадлежать ей. Может быть..." Он посмотрел на меня долгим ищущим взглядом, и в этом взгляде была боль. "Нет, конечно, - сказал он наконец. Вы-то на ней не женитесь. Зачем это вам? Неважно. Возьмите их для нее, и шубу тоже".
Я опустил кольца в мелкий нагрудный карман пальто и ничего не сказал. Он снова вздохнул и, к моему удивлению, пропел тоненьким тенорком сказочного гнома, приглушенным почти до пределов слышимости, несколько тактов популярной песенки, по которой некоторое время назад сходила с ума вся Александрия, "Jamaisde la vie", - Мелисса все еще танцевала под эту мелодию в клубе. "Послушайте, какая музыка", - сказал он, и я вдруг вспомнил умирающего Антония из стихотворения Кавафиса - стихотворения, которого он никогда не читал и никогда не прочтет. В гавани как-то вдруг заревели сирены, словно планеты, мучимые болью. И снова я услышал, как этот гном поет о chargrin и bonheur, и пел он не для Мелиссы, а для Ребекки. Как непохоже на душераздирающие звуки того оркестра, к которому прислушивался Антоний, мучительное великолепие голосов струн и человеческих голосов, текущих по темной улице, - последнее "прости", Александрия дарит им тех, на ком ставит свои эксперименты. Каждый человек уходит под свою музыку, подумал я и вспомнил со стыдом и болью неуклюжие движения танцующей Мелиссы.