ЛИВИЯ, или Погребенная заживо
— Конечно.
— Не может быть, чтобы его нельзя было найти. Где-то оно должно быть, просто его не видно. Почему бы нам не написать подробную автобиографию? Давайте! Поквитаемся со всеми!
— Последнее средство защиты! Все на борт ради последнего алиби!
— Что говорит мужчина, когда от него уходит жена? Он в ярости, вопит: «Во что ты превратила плиту! Всю искорежила! А кто будет жечь сахар для этого чертова пирога? Горло дерет от твоей кислятины?!»
— Или ищет утешения в искусстве: приятно вспомнить крики задыхающейся Дездемоны.
— Или станет вдовцом и с отчаянья обзаведется волосатой горничной, которая в положенное время родит малютку цвета ревеня.
— Участь романистов, связавшихся с поварихами. Но у меня один Кейд, и он не умеет готовить…
Снег все падал и падал на парк с покорными вязами, ветки которых были усеяны грачиными гнездами. Блэнфорд погрузился в раздумья о человеческой природе и ее немыслимом разнообразии, а Сатклифф в своем оксфордском жилище в этот момент повернулся к камину, чтобы подложить полено. Он ждал к ланчу Тоби, который должен был прийти с юной студенткой. Потом Сатклифф вновь взял трубку и сказал:
— Я правильно понимаю, что взаимоотношения наших книг будут в некотором роде инцестом? Они будут одна в одной, как в капсуле, а не просто дополнением друг друга? И места хватит для всего: для стихов, для автобиографии, рассказа и прочего, и прочего.
— Да, — тихо отозвался его создатель. — Полагаю, вам приходилось слышать об уникальном медицинском феномене под названием тератома? [28] Это нечто вроде мешка с недоразвитыми ногтями, волосами, зубами, который находится внутри какой-либо полости, наподобие доброкачественного новообразования. Его удаляют хирургическим путем. Вообще-то это близнец, который на некоей стадии решил больше не расти…
— Стало быть, компактный рассказ для книги?
— Да. Знаете, когда Пиа начала в вас влюбляться? Держу пари, что нет. Когда вы возмутительно повели себя в ЮНЕСКО, после чего начался большой скандал.
— Это вы про день рождения Шекспира? Им не надо было приглашать меня.
— А вам не надо было принимать приглашение. Вы же явились туда в доску пьяным и заняли место между величайшими поэтами современности, которые намеревались отдать дань уважения Барду. Кроме того, в зале был Тоби, он очень веселился и размахивал британским флагом. Верх неприличия.
— Да ну, что вы, — произнес с некоторым раздражением Сатклифф, — это был своего рода момент истины. Да и никто не смог ничего противопоставить моим двенадцати заповедям [29] — незаменимое пособие для тех, кто хочет творить великое искусство. Они вроде бы произвели сильное впечатление, когда я прорявкал их хриплым голосом в мегафон. Почему вы не использовали их?
— Когда-нибудь использую, если соберусь написать что-нибудь смешное. Из-за вас Унгаретти [30] чуть не лишился чувств. Потом, прочитав весь этот чудовищный бред, вы рухнули на большой фагот Общества любителей поэтов-елизаветинцев, причем на вас были гирлянды из проводов и микрофонов.
— Ну чем не Офелия, — умилился Сатклифф. — Но я не откажусь от своих заповедей, что бы там ни говорили французы. Позвольте, я их повторю — на тот случай, если вы что-то забыли или неправильно
поняли.
Он энергично откашлялся и произнес заповеди для одного Блэнфорда, который застенографировал их в блокноте, оказавшемся под рукой.
Потом Сатклифф надолго замолчал, в ожидании восхищения и аплодисментов.
— Жаль, что все плохо закончилось, но тут уж моей вины нет, — сказал он.
Наступила еще одна продолжительная пауза, во время которой Сатклифф громко и несколько жалобно высморкался, чувствуя неодобрение своего коллеги и покровителя.
— Где будут хоронить Ту и когда?
— Сегодня вечером, — с вымученной сдержанностью произнес Блэнфорд. — В склепе рядом с шато, по особому разрешению, без службы и цветов.
— Вы поедете в Ту-Герц?
— Потом, когда все дела будут улажены и шато закроют на зиму. Мне нравится, как дождь поливает наполненный памятниками старины Авиньон. Есть некая печальная роскошь в полном одиночестве. Острее всего это чувствуется ночью на пустом вокзале, в пустом аэропорту, в ночных городских
кафе. Сатклифф спросил:
— А что же с Ливией, которая в моей жизни и в моей книге стала Сильвией и сошла с ума? Как насчет нее в этом контексте?
— Ливия исчезла. В последний раз, насколько мне известно, ее видели вдвоем со старой чернокожей пианисткой. Они ехали в Испанию. Несколько лет назад мне рассказывала о ней ее знакомая; это происходило в доме, предназначенном для специфических оказий — ну, вроде того домика, в котором вы жили у старой ведьмы. Изредка я туда захаживал, просто на всякий случай, так как однажды обнаружил там трясущуюся то ли от усталости, то ли от наркотиков Ливию. Ее била сильная дрожь. Она тогда чуть не плача, потухшим голосом пробормотала: «Если мне сейчас никто не поможет, я подохну». И тут я понял, что люблю ее и никогда не брошу. А внутренний голос в ярости орал мне: «Дурак!»
— Там я искал Пиа.
— Она чуть не падала от измождения, но мы все же сумели дотащить ее до кухни, усадили на табурет и заставили поесть. Старуха сделала для нее несколько бутербродов. И тут Ливия неожиданно разрыдалась со словами: «J'ai failli t'aimer», [31] — вдоль ее дивного длинноватого носика в тарелку побежали слезы. Не переставая плакать, она стала есть — голодный и несчастный ребенок… я был потрясен. Молча смотрел на нее и кусал губы, вспоминая все, что она рассказывала о себе.
Однажды в темном зале кинотеатра какая-то женщина легонько коснулась рукой ее бедра, и Ливию прошиб озноб, словно душа ее стала галеоном, отданным на волю ветра и волн в разбушевавшемся море. Она не двигалась. Не говорила. Не отвечала на прикосновение. Потом поднялась и, не оборачиваясь, вышла из зала. В фойе ей стало плохо, настолько, что пришлось прижаться лбом к холодной, выложенной плиткой стене. Та же рука коснулась ее плеча, и голос произнес: «Позвольте вам помочь». С этого все и началось. Когда же она вошла в мою жизнь, я сразу начал воссоздавать ее на бумаге, стараясь быть предельно точным. Однажды она ушла, и мне стало так одиноко, что я привел в отель другую девушку из того же заведения, просто потому что она знала ее и могла что-то о ней рассказать, пусть даже и то, что могло причинить мне боль. С сильным французским акцентом несчастное создание с циничной готовностью поведало мне о многочисленных подвигах Ливии, добавив следующее: «Она очень дорого стоит. Среди девушек, которым это нравится, ее знают как Усы». Милый Роб, мою возлюбленную товарки называли Усами!
— Наверно, вы поступили мудро, сделав Пиа пассивной, а не активной, ведь это позволило придать ее образу измерение, которого нет у Ливии: она вызывает сострадание.
— Зато у Ливии был магнетизм, и ее было гораздо труднее описать. Я упорно старался вернуть ей хоть немного утраченной женственности, ну как… как наполняют опилками куклу, мне хотелось видеть слезы в ее глазах, я словно старался внушить ей молитву. А она исчезала на несколько дней, и тогда либо полицейские приносили ее домой мертвецки пьяной, либо она надиралась в баре, и ее вышвыривали на улицу. Знаете, со здоровьем у нее всегда было не ахти как, а она, мало того что слабенькая, еще постоянно над собой издевалась. Но сколько шарма! Устоять было невозможно, ведь от нее веяло ароматом опасности и свободы. Мужчины сдавались сразу, а она так мечтала обрести способность отвечать на их страсть… Да, она отдавалась им, но возвращая поцелуй, была лишь карикатурным подобием женщины. Чувства ее дремали, будто она находилась под наркозом, а душа была непроницаема, будто резина.
Забавно, — произнес Сатклифф. — Полагаю, едва вы надели ей на пальчик обручальное кольцо, правда выплыла наружу. То же самое я пережил с Пиа, и меня донимали смутные надежды на то, что, несмотря на все ее выходки, несмотря на дикий нрав, Пиа можно спасти — нужно только немного покоя и некое подобие размеренной семейной жизни… А уж мне-то пора было знать, как отличить лесбиянку, тем более активную, от нормальной женщины. К тому же она не умела ни плавать, ни танцевать, и в постели была бесчувственной, но доброй — ее поцелуи были даже нежными, как прикосновение крыльев мотылька, почти неощутимыми.