Самая страшная книга 2015 (сборник)
Домик его стоял в глубине сада. Христоф выходил нечасто, по делам и в церковь. Раз в месяц он пешком отправлялся за город – за образцами для скрещивания, во всем же прочем жил отшельником и людям не докучал.
И все же садовника не любили. Едва сутулая фигура показывалась из-за угла, знакомые с Христофом переходили на противоположную сторону. Он стучал черной тростью по булыжнику мостовой – не стучал даже, а колотил, что вызывало мигрень у пожилых дам. Шел он, не считаясь с другими прохожими. Случалось, наконечник трости ударял по чьей-нибудь ноге. Пострадавший возмущенно требовал извинений; Христоф, ухмыляясь, фыркал из-под пышных усов: «Не извольте серчать, любезный господин!» Любезный господин почему-то чувствовал себя неуютно и больше со стариком уже не связывался.
Он ни с кем не здоровался – даже с мэром. Однажды мэр оскорбился и послал садовнику гневное письмо. Тот в ответ сослался на слабое зрение. И точно, улочки в Герцбурге были узкими и темными – стариковские глаза могли и не углядеть кого-то в густой тени. Мэра объяснение удовлетворило, но приказчики лавок только качали головами. От взора Христофа не ускользало ничего – ни мелкая монетка, ни приписка мелким почерком в договоре.
В церкви садовник садился всегда на одно и то же место, презрев всякую иерархию и манеры. От него отсаживались на почтительное расстояние, якобы из-за терпкого запаха удобрений. Пастор, напротив, его уважал: проповедь проходила в тишине и порядке, если этот скромный прихожанин сидел на своей скамье. Он не шикал; хватало одного взгляда из-под косматых бровей, чтобы болтун осекся. Родители наделили Христофа могучим телосложением, мрачным лицом и крепкими кулаками. Все это он сохранил до старости, и лезть на рожон не хотелось никому.
Новые в городе люди звали его на приемы – и не получали даже формального отказа. Иные негодовали и грозили сжить садовника со свету, но вскоре остывали: уж такой был человек. И негодование совсем утихало, когда узнавали о его происхождении.
Христофа не любили, но с ним мирились, и ему не перечили… пока в Герцбурге не появился новый почтмейстер.
Одним воскресным утром садовник явился, как обычно, в церковь. Был жаркий день, и в плотном костюме он изрядно взопрел. Служба еще не началась. Шагая между рядами, старик отирал платком пот со лба. Когда он подошел к своей скамье, та оказалась занята. Какой-то тучный господин восседал на его, Христофа, законном месте и очевидно страдал от зноя и скуки. Серый сюртук вздувался на круглых плечах; казалось, он вот-вот лопнет. По плешивой голове обильно – будто она таяла – текли крупные капли.
Христоф сказал:
– Будьте так любезны освободить мою скамью.
Толстяк с трудом повернул голову и пробубнил:
– Да-да, конечно, я подвинусь. Прошу меня извинить.
Христоф процедил:
– Я никого не просил подвигаться. Я просил освободить мою скамью.
Тучный господин его будто и не слышал. Точно громадный слизень, он медленно пополз вправо, пока из-под обширного зада не выпростался кусочек скамьи.
– Пожалуйте, – улыбнулся он. – Я новый почтмейстер, Йохан Шпатенверфер. С кем имею честь беседовать?
Садовник затрясся от злости. Трость застучала по мрамору, как дятел по дубу, потом заходила в руках и вдруг взлетела. Удар обрушился на спинку соседней скамьи, но бивший охотнее направил бы его на голову почтмейстера. Тот в изумлении разинул рот.
На кафедре возник пастор, сияющий ослепительней церковных стен.
– Братья и сестры!.. – начал было он, но, увидев быстро удаляющуюся спину Христофа, запнулся.
Происшествие обсуждали несколько дней. Почтмейстер оказался человеком незлобивым и сам заступался за вспыльчивого старика.
А тот ненавидел – люто, до безумия. В улыбке толстяка он усмотрел насмешку. Рассудок затопили гнетущие воспоминания. Вот такой же ухмылкой Христофа ставили тогда на место. Над ним забавлялись и ради пущей остроты притворялись, будто он среди равных. Но это было, как и сейчас, единственно для виду. Чего бы он ни достиг, для них он остается чумазым крестьянским сынком, который имел наглость из деревенской глуши перебраться в Герцбург.
Переживания не сказались на искусстве Христофа: его цветы по-прежнему околдовывали людей. Но жизнь стала для садовника невыносимой. Он почти не выходил за пределы сада: боялся, что снова осмеют.
И тогда он решил убить почтмейстера. Сидя лунными ночами на скамеечке перед домом, Христоф перебирал в памяти всевозможные способы умерщвления. Однако все представлялись или недостаточно жестокими или слишком опасными для него самого. А он не желал гибнуть из-за «жирной свиньи» – предмета своей ненависти.
Христоф смотрел на луну, луна взирала на Христофа. Ночи приходили и уходили, а он так ничего и не придумал.
IIОдним летним утром садовник беззвучно отворил и тут же закрыл калитку в воротах. Как никогда, он не хотел привлекать внимания. Христоф вдохнул – как бы неохотно – прохладного воздуха и двинулся прочь. Он держался тени и в своей скромной робе, с холщовым мешком на плече, был совсем неприметным. Герцбург спал, из некоторых окон еще доносился трубный храп.
Небо над двускатными крышами ширилось и выцветало.
Сутулый гигант выбирал переулки потемнее. Если какая-нибудь ранняя пташка и видела его, то принимала за обыкновенного работника, идущего по своим немудреным делам.
Почтмейстерский дом стоял в начале Гранитной аллеи. Христоф окинул его сумрачным взором, не задерживая шагов. Через высоченную дверь жирная свинья выползала из своего хлева. Но садовник поклялся, что наступит день, когда этого не случится.
Особенных причин для спешки не было, и все же шел он ходко, почти стремительно. Когда солнце окончательно утвердилось где-то среди фарфоровых облаков, Герцбург уже остался у него за спиной. В западном направлении ходили и ездили нечасто: колея тракта еле угадывалась. Путник вскоре свернул с нее налево и затерялся средь изумрудных взгорий.
Ему сообщили, что милях в семи от города появился необычный цветок. Судя по описанию, это был редкий вид адониса, за которым садовник безуспешно охотился много лет. Он не стал посылать помощников: тут нужен был опытный глаз. Да и ноги размять хотелось – подальше от душного города.
Переваливая с пригорка на пригорок, старик потихоньку успокаивался. Все здесь полнилось безмятежностью. Чуть поодаль возвышался лес, и сквозь благоухание луга пробивался его строгий аромат. Солнце пекло.
Иногда садовник сходил с тропинки (ведомой ему одному), чтобы рассмотреть какое-нибудь затейливое растеньице. В траве шныряла всякая мелочь, в воздухе жужжали шмели и стрекозы. Старый цветовод нежно касался миниатюрных лепестков и думал, что они ластятся к нему, как котята. Блаженное одиночество, знакомое с детства, растягивало окостенелые губы в улыбку.
Но тут же вспоминался почтмейстер. Христоф мрачнел и продолжал свой путь. Ему легчало.
Тропинка разбилась об опушку, и старик вступил под ветвистые своды. Здесь было душно и шумно. Под ногами трещал валежник; местами он лежал так плотно, что молодая поросль едва угадывалась.
Приступы учащались. Он жалел, что не взял с собой трость: молотил бы ею по пухлым ржавым грибам, чтоб хоть как-то выпустить злобу.
Напомнил о себе голод. Старик на ходу рвал припасенный ломоть хлеба и вгрызался в мякиш, как борзая в зайца.
Вскоре он вышел на полянку, где, как ему сообщили, и видели тот адонис. Садовник излазил всю прогалину на четвереньках и нашел-таки желтый цветок. Здесь, на западе от Герцбурга, он и в самом деле встречался редко. Но среди обитателей восточных деревень считался сорняком. Это был другой вид, и день пропал зря.
Христоф взбесился и принялся втаптывать цветок в землю, почему-то обвиняя во всем почтмейстера. От растения не осталось и следа, но башмак бил снова и снова, как молот судьбы.
Идти прежней дорогой было невмоготу; садовник пошел напролом, через чащу, и скоро уже продирался сквозь густой подлесок. Кустарник все норовил исцарапать его; в отместку старик ломал гибкие ветви: силы у него доставало.