Тринити
— И какой слово прыдумалы — сэссыя! — удивлялся другой крайности осетин Мурат Бибилов. — Засэданые им, что лы?! Правилно я говору, Сергэй?
Рудик в ответ наполнил стаканы по новой. Сидели хорошо.
Мурат отказался от пятого тоста, сославшись на то, что казенную водку никогда в жизни не пил, поскольку у них в Гори потребляют питье исключительно домашнего приготовления, чачу и всякое такое прочее, которого он потом привезет столько, сколько потребуется! И, чтобы не быть голословным, Мурат быстро обмяк и начал засыпать. Прямо сидя. Его продромальный акцент был настолько убедительным, что никто не стал настаивать на дальнейшем присутствии за столом. Его тихонько толкнули, он пару раз качнулся и оказался на койке.
— Тяжело ему придется, — сказал Рудик, прикрывая товарища байковым одеялом. — Может не дотянуть до диплома.
Мурат не шелохнулся, замечание никак не тронуло его. Он пускал слюну и почесывал под пупком — резинка на его спортивных атласных трусах была слишком тугой и оставляла на животе красный рифленый след.
Остальные продолжили нетрезвую беседу. И если поначалу беседа носила поверхностный характер, то после еще нескольких возлияний щупальца дискурса стали проникать в отдушины.
Среди полного здоровья в комнату приперся студент Матвеев. Он был родом из Смоленска, и у него на лице отражалась скрытая борьба мотивов. По одному из его объяснений выходило, что он забрел в гости случайно, услышав за дверью больно складные голоса, что его, собственно, и смутило, поскольку сам он в разговоре ограничивался микстом из междометий, назывных предложений, вводных слов и скомканной ненормативной лексики типа «еп-тать, шли годы, мля, ну, и это… смеркалось». Плотный Матвеев успел познакомиться с сухопарым Решетовым на физике. Матвеева еще во время написания школьных сочинений кидало в дрожь от длинных слов вроде «взаимозаменяемость» или «коленопреклоненный», поэтому для удобства пользования он разобрал фамилию Решетова до четвертого этажа — стал называть его Реша. Тот тоже был парень не промах и встречно снес Матвееву башню до третьей отметки — окрестил его коротко и ясно — Мат.
Не выходя за грань своего неповторимого разговорного жанра, заикаясь и нарастяжку, Мат поведал от самой двери, как он собирал наклейки от спичечных коробков. Чтобы поиметь этикетку, он обследовал все откосы, куда летели пустые коробки из проходящих мимо поездов. Но это не давало ему победы над другими филуменистами даже по очкам. И тогда собиратель отправился на больничную свалку, куда выбрасывались коробки из-под анализов. Там и нашлось победное количество наклеек. Мат притерпелся к каловым массам и выиграл первенство.
Компания простила Мату сбои в докладе, потому что конкуренции на роль повествователя не было никакой. Наконец Мат запрокинул голову, вкатил туда последнюю каплю, упал на Мурата и стих.
Следом за ним, как бы расхлебываясь за быстрорастворимого друга, о своей жизни заговорил Реша. Скоро все, кто был в состоянии, узнали, что повзрослел он очень оперативно, в два приема. Сначала неявно — увидев в зале ожидания на вокзале свою бывшую одноклассницу, кормившую почти игрушечной грудью настоящего ребенка, а чуть позже — основательно, прочитав на стенде у паспортного стола о розыске преступника одного с ним года рождения. Получив такую информацию, Реша понял, что его сверстники уже вовсю орудуют в жизни. Не то, что он.
— Не верится как-то, чтобы в семнадцать лет уже разыскивали, скептически заметил третий законный обитатель 535-й комнаты Миша Гриншпон. А ты не пробовал поступать на филологический куда-нибудь? — спросил он Решу.
— Нет, а что? — встрепенулся Реша.
— Понимаешь… язык у тебя… красиво рассказываешь. Писать наверняка не умеешь, а рассказываешь складно. Не то что Мат. — Гриншпон пнул по толстому и не по годам целлюлитному крупу Мата. — Мычит, мычит и никак не телится. А ты, видно, больше тяготеешь к чему-нибудь гуманитарному. Я угадал?
— Это ты загнул! — возразил ему Реша. — Я дня не могу прожить без вымазанной солидолом железки! Нашел гуманитария! Ты же знаешь, как невелик шанс родиться лириком в семье механизатора. Тем более у нас в Почепе!
— А я тебе говорю, никакой ты не механизатор! — настаивал на своей безошибочной наблюдательности Гриншпон. — Ты именно лирик, а никакой не физик!
— Да нет, — сказал Реша. — Лирик и гуманист у нас, я чувствую, Артамонов — молчит, молчит, а потом как икнет! Сколько сидим — хоть бы слово молвил. А сам сегодня с такой тетерей крутил шуры-муры весь день, просто ужас! Вот это лирика! Как зовут-то ее?
— Татьяна, — сообщил Артамонов. — Но называть ее лучше Таней.
— Почему? — удивились друзья.
— Потому что ик — это заблудившийся пук, — сказал Артамонов. Лирическим наездом товарищей он был несколько спровоцирован и за компанию тоже вспомнил, как повзрослел. После шестой дозы заводного напитка он по-простецки доложил, что до какого-то момента в своей жизни он целыми днями набивал зоску — была такая игра: брался кусочек овчины и к ней пришивалась свинцовая пуговица для утяжеления. Снаряд этот назывался зоской, а смысл игры заключался в том, кто больше раз набьет его, как говаривалось во дворе, «щечкой». Находились мастера, которые поднимали зоску в воздух по тысяче раз — Пеле просто отдыхал со своим тряпичным мячом в подворотне! Ну а потом Артамонов пошел в лес за грибами, и его прихватило прямо под сосной, как роженицу. Там, среди дерев, Артамонов от тоски присел на пень, чудом удерживая ведро, на дне которого синел срезанной ножкой единственный подосиновик. В те мгновения Артамонов не понимал, что с ним происходит, он только чувствовал, что кто-то неведомый делает с ним что-то хорошее, и смирно ждал счастья, как лошадь, которую чистят. И окажись под рукой в тот горячий момент хоть какая-нибудь мадам, было бы просто извержение вулкана. Но поскольку в лесу имелись только сосны, пришлось до получения окончательного результата обнимать в истоме смолистое дерево.
— Хорошо, что не труп, — сказал Реша, — дерево, оно хоть живое.
— Дендрофил, — подыскал научный термин явлению Рудик. Все это время, пока пацаны наливали да опрокидывали, он тихонько улыбался себе в усы. Его несколько занимал весь этот школьный наив. Усы делали его лицо таким, будто хозяина только что ударили по усам.
На разговор заглянул некто Фельдман, небольшого роста человек и совсем безуглый. Он, как и Мат, тоже за день успел примелькаться на потоке, все искал место, откуда лучше видно. А сейчас ему понадобилось узнать, какие завтра занятия. При первом расмотрении к нему напрашивалась кликуха «Карандух». Но прозвали его позже и более точно. Не Фельдфебелем, не беспокойтесь.
— Завтра и разберемся, — посоветовал Фельдману не спешить Реша. — На-ка лучше накати-ка за знакомство!
Фельдман всосал предложенное и запросто подсел к столу. В следующих тостах он уже участвовал наравне со всеми. И даже иногда закидывал штрафничка за опоздание.
— Дело в том, — заметил он вскоре, освоившись в компании до конца, что само по себе повзросление еще ничего не значит. Главное, — сказал он со знанием дела, — чтобы не ты сам это заметил или почувствовал, а другие. Девушки, например.
После такого бодрого и житейского заявления товарища собеседники пропустили еще по паре-тройке мензурок, а расплывшийся по столу Фельдман настолько разоткровенничался, что рассказал, как в классе шестом или седьмом они с однокашниками убегали в лес, чтобы позаниматься там непарным сухостоем. Духовное заблуждение детства. И даже устраивали конкурсы, кто быстрей справиться. Кричит он, бывало, тому, кто слева: «Эй, быстрее ко мне! Посмотри, что у меня тут творится! Прямо суши весла!» — «Да пошел ты! — слышалось в ответ. — У меня тут у самого видишь как прет!»
— Ну, а как же ты обходился без шкурки? — удивился Реша. — Чем шмурыгать? Я ведь думал, что обрезание для того и производят, чтобы дети попусту не шмурыгали в подворотнях.
— Без шкурки, так же как и со шкуркой, — признался наперерез Фельдману Миша Гриншпон. — Я пробовал и до операции, и после. Одинаково смешно.