Вся жизнь впереди
Никто не знал, умер ли он, или то было лишь на время, потому что он не подавал никаких признаков. Мы подождали, но он упорно отказывался шевелиться. Мадам Роза уже начинала паниковать, потому что меньше всего на свете нам была нужна полиция, которая если уж начнет, то никогда и не кончит. Она послала меня привести кого-нибудь, чтобы что-нибудь сделать, но я прекрасно видел, что мосье Кадир Юсеф совершенно мертв, — на лице его разливалось то великое спокойствие, какое нисходит на тех, кому уже не о чем беспокоиться. Я ущипнул мосье Юсефа Кадира там и сям и поднес ему к губам зеркало, но у него уже не было никаких проблем. Мойше, само собой, тут же сделал ноги, потому что всегда норовит сбежать, а я помчался к братьям Заом — сказать им, что у нас случился мертвец и его нужно вынести на лестницу, чтоб он умер не у нас. Братья пришли и положили его на площадку третьего этажа, под дверь мосье Шарметту, который, как француз с гарантированным происхождением, мог себе такое позволить.
Я все-таки снова спустился туда, сел рядом с мертвым мосье Юсефом Кадиром и побыл там не много, хотя мы уже ничего и не могли друг для друга сделать.
Нос у него был куда длиннее моего, но за свою жизнь нос всегда удлиняется.
Я порылся в его карманах, чтобы посмотреть, нет ли у него чего-нибудь на память, но у него была только пачка сигарет «Голуаз бле». Внутри еще оставалась одна, и я выкурил ее, сидя рядом с ним, потому что все остальные из этой пачки выкурил он, и это для меня кое-что значило — выкурить последнюю.
Я даже немного поревел. Мне это было приятно — вроде как у меня появился кто-то свой, кого я потерял. Потом я услышал полицейскую сирену и быстро слинял наверх, чтобы не наживать неприятностей.
Мадам Роза все еще тряслась от страха, и мне стало спокойней оттого, что я вижу ее в этом состоянии, а не в том, другом. Нам вообще здорово повезло. Иногда ее хватало лишь на два-три часа в день, и мосье Кадир Юсеф попал удачно.
Я был все еще ошарашен теми четырьмя годами, что свалились мне на голову, и не знал, какое мне теперь делать выражение на лице, я даже посмотрелся в зеркало. Это было самое важное событие в моей жизни — такое называют переворотом. Я не представлял, как себя теперь вести, — так бывает всегда, когда становишься другим. Я понимал, что уже не смогу думать, как раньше, но пока предпочитал вообще не думать.
— О Господи, — только и сказала мадам Роза, и мы постарались больше не разговаривать о случившемся, чтобы не бередить душу. Я сел на табуретку у нее в ногах и взял ее за руку с благодарностью за все то, что она сделала, чтобы я остался у нее. У нас с ней только и было на свете что она да я, и мы это как-никак отстояли. Лично я думаю, что когда живешь с кем-то очень уродливым, в конце концов начинаешь его любить еще и за то, что он уродливый. По-моему, больше всех нуждаются в ком-то самые что ни на есть уроды, и как раз с ними тебе может повезти больше всего. Теперь, когда я вспоминаю, я говорю себе, что мадам Роза была не такой уж и уродиной, у нее замечательные карие глаза, как у преданной собаки, просто не следовало воспринимать ее как женщину, потому что тут она, конечно, всегда оказывалась в проигрыше.
— Ты расстроился, Момо?
— Да нет, мадам Роза, я рад, что мне четырнадцать лет.
— Так оно и лучше. И потом, отец с психиатрическим прошлым — это далеко не то, что тебе нужно, ведь иногда такое передается по наследству.
— Это верно, мадам Роза, мне подфартило.
— И к тому же, знаешь ли, Айша проворачивала уйму этих дел, так что поди-ка разберись, кто там отец. Она заимела тебя мимоходом — крутилась как белка в колесе.
Потом я сходил вниз, купил ей шоколадное пирожное у мосье Дрисса, и она его съела.
Ремиссия, как выражается доктор Кац, продолжалась у нее еще несколько дней. Дважды в неделю братья Заом на одной из своих спин поднимали к нам доктора Каца, который не мог позволить себе топать на седьмой этаж, чтобы констатировать очередные повреждения в ее организме. Ведь не следует забывать, что у мадам Розы помимо головы имелись и прочие органы, и за всеми ними тоже надо было присматривать. Я не любил торчать там, пока доктор Кац подсчитывал убытки, я всегда выходил на улицу и ждал.
Как-то раз мимо проходил Негр. Его звали так по малоизвестным причинам — скорее всего, чтобы отличать от других черных в квартале, потому что всегда кому-то одному достается больше, чем остальным. Он среди них самый тощий, носит котелок, и ему пятнадцать лет, из которых самое малое пять — без никого. У него когда-то были родители, которые поручили его дядьке, тот всучил его свояченице, а та подсунула его кому-то, кто творил добро, а потом цепь внезапно оборвалась, и концы в воду. Но он не кололся, он говорил, что он злопамятный и не желает подчиняться этому обществу. В квартале Негр был известен как мальчик на побегушках, потому что стоил дешевле, чем телефонный разговор. Иногда он мотался туда-сюда раз по сто на день, зато у него была даже собственная каморка. Он сразу увидел, что я не в лучшей олимпийской форме, и предложил поиграть в «беби» в бистро на улице Биссон, где стояла эта штука. Он спросил меня, что я буду делать, когда мадам Роза протянет ноги, и я сказал, что у меня есть кое-кто на примете. Но он понимал, что я заливаю. Я похвастался, что мне только что враз прибавилось четыре года, и он поздравил меня. Мы немного порассуждали о том, как можно самому бороться за жизнь, если тебе четырнадцать или пятнадцать лет и у тебя никого нет. Он знал адресочки, куда в таком случае податься, но сказал, что такие вещи должны нравиться, иначе уж больно мерзостно. Лично он никогда не собирался зарабатывать на жизнь таким способом, потому что это ремесло не для мужчин. Мы выкурили сигарету и поиграли в «беби», но у Негра были еще ходки, а я не из приставучих.
Когда я поднялся наверх, доктор Кац был еще там и пытался уговорить мадам Розу лечь в больницу. Пришли и другие люди: мосье Заом-старший, мосье Валумба, свободный от дежурства, и пятеро его приятелей по общежитию, потому что подступающая смерть делает человека значительней и его начинают больше уважать. Доктор Кац врал как зубодер, чтобы воцарить в доме хорошее настроение, потому что моральный дух тут тоже очень важен.
— А-а, вот и наш маленький Момо пришел узнать, что новенького! Что ж, новости хорошие, рака по-прежнему нет, могу вас всех успокоить, ха-ха!
Все улыбались, а особенно мосье Валумба, который хорошо разбирался в психологии, и мадам Роза тоже была довольна, потому что хоть в чем-то да преуспела в жизни.
— Но порой нам бывает трудновато, потому что наша бедная головушка иногда лишается кровоснабжения, да и почки с сердчишком у нас уже не те, что прежде, так что лучше бы нам все-таки провести некоторое время в больнице, в просторной и светлой палате, где в конце концов все уладится!
У меня от слов доктора Каца прямо спина заледенела. Все в квартале знали, что в больнице избавиться от жизни невозможно, даже если человек ужасно мучается, и что они насильно заставят тебя жить, пока ты еще не сгнил до конца и пока есть куда воткнуть иглу. Медицина должна оставлять за собой последнее слово и биться до конца, чтобы не дать свершиться воле господней. Мадам Роза надела свое синее платье и вышитую шаль, еще не потерявшую ценности, и была страшно довольна, что представляет интерес. Мосье Валумба заиграл на своем музыкальном инструменте, потому что наступил и впрямь трудный момент — знаете, когда никто ни для кого ничего не может. Я тоже улыбался, но внутри мне просто подохнуть хотелось. Иногда я чувствую, что жизнь не такая, какой кажется, ну совсем не такая, уж поверьте моему опыту старика. Потом они все вышли, гуськом и молча, потому что бывают минуты, когда говорить больше не о чем. Мосье Валумба извлек для нас еще несколько нот, но они ушли вместе с ним.
И вот мы с ней остались одни, чего я никому не пожелаю.
— Ты слышал, Момо? Вот уж и о больнице заговорили. А что будет с тобой?
Я принялся насвистывать — а что я еще мог сказать?