Долгое прощание. Обратный ход
В баре было почти пусто. Через три кабинки от меня пара ловкачей пыталась всучит друг другу акции ?Двадцатого века – Фоке?, расплачиваясь вместо денег широкими жестами. На столике у них стоял телефон, и каждые две–три минуты они разыгрывали спектакль, узнавая, не подкинул ли кто Зануку какую–нибудь блестящую идею. Оба были молоды, смуглы, напористы и полны жизненных сил. В телефонный разговор они вкладывали столько мышечной активности, сколько я потратил бы, чтобы втащить толстяка на четвертый этаж.
На табурете у стойки сидел грустный человек. Он беседовал с барменом, который протирал стакан и слушал с той улыбкой, что бывает, когда людям хочется не улыбаться, а заорать во весь голос. Клиент был среднего возраста, хорошо одет и пьян. Поговорить ему хотелось, но даже если бы и не хотелось, из него все равно бы текли слова. Он был вежлив, дружелюбен, и язык у него еще не слишком заплетался, но было ясно, что по утрам он вставал в обнимку с бутылкой и не расставался с ней до ночи. Таким он останется на всю жизнь, и вся его жизнь будет в этом. Узнать, как он до этого дошел, невозможно – даже если он сам расскажет, все будет не правдой, В лучшем случае, слабым воспоминанием о правде. В каждом тихом баре мира есть такой грустный человек.
Я взглянул на часы и увидел, что влиятельный издатель опаздывает уже на двадцать минут. До получаса я решил подождать, а потом уйти. Нельзя позволять клиенту хозяйничать. Если он садится вам не шею, то решает, что вы подставляете шею и другим, а он вас не для того нанимал. Не так уж я сейчас нуждался в работе, чтобы прислуживать какому–то болвану с восточного побережья. Знаем мы этих начальников, что сидят в обшитых деревом кабинетах где–нибудь на восемьдесят пятом этаже, при селекторе, на столе кнопки в два ряда, а у секретарши такие большие, красивые и зовущие глаза. Такой тип велит вам явиться ровно в десять, а сам вплывает два часа спустя, окутанный облаком винных паров, и если вы не встречаете его смиренно–радостной улыбкой, он впадает в такой пароксизм руководящего негодования, что требуется месяц на курорте Акапулько, чтобы снова привести его в форму.
Мимо проплыл пожилой официант, бросил вопросительный взгляд на мой разбавленный виски. Я покачал головой, он кивнул своим седым бобриком, и тут явилась Мечта. Когда она вошла, мне на миг почудилось, что в баре все стихло, что ловкачи перестали ловчить, а пьяный – бормотать, и стало так, словно дирижер постучал по пульту, воздел руки и замер.
Она была стройная, довольно высокая, одета в белый полотняный костюм с шарфом в черный горошек. Волосы у нее были бледно–золотые, как у сказочной принцессы. Им было уютно в крошечной шляпке, словно птице в гнезде. Глаза были редкого цвета – васильковые, а ресницы длинные и, может быть, слишком светлые. Она подошла к столику напротив меня, стягивая на ходу белую перчатку с раструбом, и пожилой официант уже отодвигал столик с таким усердием, какого мне ни от одного официанта не видать. Она села, засунула перчатки за ремешок сумочки и поблагодарила его такой нежной, такой восхитительно–ясной улыбкой, что его чуть не хватил удар. Она что–то заказала, очень тихо. Он бросился исполнять, вытянув шею. Теперь у него появилась цель в жизни.
Я не сводил с нее глаз. Она меня на этом поймала. Потом перевела взгляд на полдюйма выше, и меня не стало на свете. Но где бы я ни был, дыхание у меня перехватило.
Блондинки бывают разные, слово ?блондинка? теперь звучит почти комически. Все виды блондинок хороши по–своему, за исключением разве что этих, с металлическим оттенком, – на самом деле они такие же блондинки, как зулусы, а характер мягкий, как тротуар. Есть миниатюрная хорошенькая блондинка, которая щебечет и чирикает, есть и крупная, статная, под сине–ледяным взглядом которой хочется встать по стойке ?смирно?. Есть блондинка, которая выдает вам тот еще взгляд из–под ресниц, и дивно благоухает, и мерцает, и виснет у вас на руке, но когда вы доводите ее до дома, ее сразу одолевает страшная усталость. Она так беспомощно разводит руками и жалуется на проклятую головную боль, и вам хочется ее стукнуть, но мешает радость, что головная боль обнаружилась, прежде чем вы вложили в страдалицу слишком много времени, денег и надежд. Потому что эта головная боль всегда будет наготове – вечное оружие, такое же смертоносное, как кинжал итальянского ?браво? или отравленный напиток Лукреции.
Есть мягкая, податливая блондинка–алкоголичка, которой все равно, что на ней надето, лишь бы норка, и куда ее ведут, лишь бы это был ресторан ?Звездное небо?, и там было много сухого шампанского. Есть маленькая задорная блондинка – она хороший товарищ, и хочет платить за себя сама, и вся лучится светом и здравым смыслом, и знает борьбу дзюдо, так что может швырнуть шофера грузовика через плечо, оторвавшись для этого всего на секунду от чтения передовицы в ?Сатердей ревью?. Есть бледная, бледная блондинка, страдающая малокровием – не смертельным, но неизлечимым. Она очень томная, похожа на тень, голос ее шелестит откуда–то из глубины, ее нельзя и пальцем тронуть – во–первых, потому, что вам не хочется, а во–вторых, потому, что она все время читает то Данте в оригинале, то Кафку, то Кьеркегора, то изучает старо–прованский язык. Она обожает музыку, и когда нью–йоркский филармонический оркестр играет Хиндемита, может указать, которая из шести виолончелей опоздала на четверть такта. Я слышал, что Тосканини это тоже может. Она и Тосканини, больше никто.
И, наконец, есть шикарный выставочный экземпляр – эта переживет троих крупных рэкетиров, потом сходит замуж за парочку миллионеров (по миллиону с головы) и успокоится на бледно–розовой вилле в Кап Антиб, где у нее будет автомобиль ?альфа–ромео? в комплекте с шофером и механиком и конюшня из потрепанныхаристократов; онабудетобщатьсясними рассеянно–снисходительно, словно пожилой герцог, желающий доброй ночи своему дворецкому.
Мечта за столиком напротив не имела с ними ровно ничего общего. Она не подпадала ни под какую категорию, была далека и чиста, как вода в горной речке, и так же неуловима, как цвет этой воды. Я все еще пялился на нее, когда возле моего локтя раздался голос:
– Я неприлично опоздал. Прошу прощения. Вот что меня задержало. Меня зовут Говард Спенсер. Вы, конечно, Марлоу.
Я обернулся и взглянул на него. Он был средних лет, пухленький, одет так, словно не придавал этому значения, но чисто выбрит, а редкие волосы на широком черепе были старательно прилизаны. На нем был яркий двубортный жилет, какие в Калифорнии редко кто носит – разве что приезжие с Востока.
Очки у него без оправы, и он похлопывал по потертому, видавшему виды портфелю, который, очевидно, его и задержал.
– Тут три свеженьких длиннющих рукописи. Проза. Неудобно терять, пока мы их не отвергли. – Он сделал знак пожилому официанту, который только что поставил перед Мечтой высокий стакан с чем–то зеленым.
– Моя слабость – джин с апельсиновым соком. Вообще–то, несуразное питье. Составите компанию? Прекрасно. Я кивнул, и пожилой официант удалился.
Указав на портфель, я спросил:
– Откуда вы знаете, что не будете их печатать?
– Хорошую рукопись автор не потащил бы ко мне в гостиницу. Отправил бы агенту в Нью–Йорке.
– Тогда зачем вы их принимаете?
– Во–первых, чтобы не обижать людей. Во–вторых, в надежде на тот один шанс из тысячи, ради которого живет каждый издатель. Но чаще всего, где–нибудь на коктейле вас знакомят с кучей народу, и кто–то из них написал роман, а вы полны любви к роду человеческому – вот и заявляете, что с удовольствием прочтете рукопись. Затем она с такой пугающей быстротой оказывается у вас в гостинице, что приходится ее полистать. Но вряд ли вас так уж интересуют издатели и их проблемы.
Официант принес заказ. Спенсер схватил стакан и отхлебнул здоровый глоток. Золотоволосую девушку напротив он не замечал. Все его внимание было направлено на меня. В связные он годился.
– Если нужно для работы, – отозвался я, – могу иногда и книжку почитать.