Серебряное озеро
Время от времени в нем словно пробуждались новые личности — то ли «остаточные явления» от пращуров, то ли реакция на людей, о которых он думал, — поэтому больной сердился и становился язвителен, чтобы в следующий миг вдруг проявить высокомерие и заносчивость. Он перебывал в самых разных ипостасях, начиная с ребенка или убеленного сединами мудреца и кончая неразвитой женщиной. Его собственное «я» фактически уничтожилось, и врожденные свойства характера выступали в виде маски, под прикрытием которой он исполнял свою роль, приспосабливаясь к жизненным обстоятельствам и подчиняясь закону о возможно более интенсивном обмене душевным и интеллектуальным опытом. Вся канва из воспитания, учебников, людей и газет теперь расползалась по ниточке, а то немногое, что он вышил по ней, было распорото и выдернуто. Уничтожение личности сопровождалось полным исчезновением эгоизма, и больной обратился вовне, начал хвататься за ближних, за сиделку и доктора, расспрашивать об их жизни, здоровье и прочих подробностях, его душа стала, вроде амебы, выпускать ложноножки и, как бы пытаясь удержаться на твердой почве, обвиваться вокруг их мыслей и чувств.
Затем наступил более светлый промежуток, когда музейщик, рассуждая вполне здраво, улаживал свои дела, признавал долги, отдавал распоряжения и умолял присутствующих прежде всего не забыть его теперешних наказов. По мере ослабления собственной памяти он все сильнее боялся, что они забудут его распоряжения… отожествлял себя с ними.
И снова подступили мучения, и снова крик: «Помоги мне, Элисабет!» — первая и последняя иллюзия мужчины, который, невесть почему, надеется обрести спасение через женщину. Боли, однако, накатывались периодически, на манер родовых схваток, так что он как бы рождался заново в иной, неведомой, стране, а душа его словно перекачивалась кузнечными мехами в новое тело и он опять превращался в малое дите. Не только криком, но даже своими конвульсиями больной время от времени напоминал роженицу.
Наконец, к утру третьего дня, когда после легкого ночного снегопада — был уже февраль — комнату залило солнечным светом, музейщик, похоже, восстал из праха. Он провел в сидячем положении сорок восемь часов кряду, без сна, без еды, без питья.
— Пожалуйста, позвоните по телефону ему, — обратился больной к сиделке, — я не хочу произносить этого имени… и спросите…
— Я уже позвонила, — отвечала крестовая дама.
— И что он сказал?
— Что у страждущего да не бывает врагов.
— Красивые слова, хотя едва ли справедливые. Когда моя жена ушла и забрала ребенка, ко мне, словно к Иову, нагрянули друзья — только не утешать меня, а посмотреть, сильно ли я мучаюсь, и, когда я скрыл свою печаль, они удалились разочарованные. Самый прямодушный из них задал тогда тонкий вопрос, который мне не забыть до гробовой доски: «Ты, наверное, не умеешь страдать?» На что я отозвался: «А тебе бы хотелось, чтоб я страдал?..» Возможно, я был не прав; возможно, мы обречены на страдания, раз люди предъявляют к нам такие претензии; возможно, природное чувство справедливости требует, чтобы другим тоже приходилось несладко; я, во всяком случае, всегда радовался, если негодяй попадал в беду, поскольку мне утешительно было верить в существование справедливости, а когда несчастье постигало меня самого, неизменно спрашивал: «Что я такого сделал?..» Впрочем, я устал… на дворе лето, такая красота с этой зеленью… я лучше посплю…
В тот же миг измученное выражение исчезло с лица больного и он лег. В зеркале он увидел, что возведенный напротив дом разукрашен венками и флагами, а потом оттуда донеслось троекратное «ура», которым каменщики чествовали своего старшого [55].
Умирающий улыбнулся, хотя и не понял причины криков; приняв «ура» на собственный счет, он любовался зеленью, цветами и флагами.
— Доброй ночи, крестовая дама, теперь я буду спать! — были его последние слова. Он вытянулся на простынях, несколько раз глубоко вздохнул и как бы погрузился в сон, хотя на самом деле умер.
Так он и остался лежать, с улыбкой на устах, словно видел перед собой самые чудесные вещи на свете — зеленые луга, детей и цветы, синий водный простор и флаги в яркий солнечный день.
КОЗЕЛ ОТПУЩЕНИЯ
SYNDABOCKENПеревод Т. ДоброницкойВ гористой местности к северу от Холаведенского леса лежит на дне котловины небольшой городок. Возвышенности окрест него образуют своеобразную городскую стену, так что солнце там восходит позже, а заходит раньше, чем ему было бы положено иначе. Стена эта не подавляет своей высотой и преграждает путь ветрам, защищая от них, так что в котловине почти всегда тихо и покойно. Скалы вокруг голые, долина тоже безлесная, зато через город протекает речка, поросшая высокими ольхами и очеретом, а потому владельцы прибрежных участков могут, сидя в свайных беседках, любоваться зеленью и бегущим потоком.
Город некогда славился своим целебным источником, на месте которого до сих пор сохранился зал, где по стенам развешаны костыли и палки — память чудесных исцелений. Минеральная вода и теперь не хуже прежней, что каждый год подтверждается анализом, который производит аптекарь, но спроса на воду более нет, поскольку утрачена вера в ее лечебные свойства.
Зато городишко, до которого не добраться по железной дороге, открыли для себя пенсионеры, вдовы и хворые: здесь они могут спрятать все свои болячки и немощи, чтобы приготовиться в последний путь. Они заполонили зеленые скамейки городского парка и не желают знаться друг с другом; некоторые рисуют что-то на песке зонтами или тросточками — уткнувшись носом в землю, словно записывая историю своей жизни; другие сидят, задрав голову кверху и устремив взгляд поверх людей и деревьев, словно уже покинули этот свет и живут в ином мире. Многие, однако, вовсе не выходят из дому и сидят у окна, перед «кумушкиным зеркальцем» [56], где видно других, но не видно тебя самого; эти читают массу газет и принимают гостей — они таки общаются друг с дружкой. Читая некрологи, они непременно вычисляют возраст усопшего. «Ну конечно, ему было уже восемьдесят, а мне всего семьдесят два!» — такие фразы не редкость среди этих стариков.
На главной площади стоят церковь и ратуша, в последней размещаются также «Городской погребок» и почтамт с телеграфом. Там же находится полицейский участок, а вот банк прописан в другом месте, на углу Стургатан, подле книжной лавки.
На соседней улице, к северу от площади, располагался одноэтажный дом, невероятно вытянутый в длину и невероятно уродливый из-за слишком маленьких окошек и слишком крутого ската кровли. В одном конце его было крылечко — вход в питейное заведение для крестьян, тогда как с другого края можно было через ворота заехать во двор, окруженный конюшнями, хлевами и прочими хозяйственными постройками, необходимыми в деревенском обиходе. Этими же воротами пользовались завсегдатаи полуподвального трактира, заведения классом ниже, куда ходили почтамтские экспедиторы, писари из ратуши, школьные учителя и прочие маленькие люди, которые обедали либо по билетам, либо в кредит. Но главной аттракцией этого места был раскинувшийся за дворовыми постройками сад с его кегельбанами и павильонами на берегу реки, которая как раз протекала рядом. Летом в саду было восхитительно, тем более что там была и купальня, пусть крохотная, но вполне достаточная для того, чтобы какой-нибудь молодой барин, прежде чем сесть за стол, омыл с себя пыль и пот.
Внутренность трактира совершенно не соответствовала его неказистой внешности, более того, она была настолько привлекательнее, что попавший туда впервые посетитель бывал восхищен тамошней милой и изящной обстановкой. Сам зал с его полумраком создавал определенное настроение, не говоря уже о буфетных полках, на которых выстроились длинные ряды бутылок с обернутыми цепью горлышками [57], о старинных зеленых бокалах, о кубках с эмблемой Ост-Индской компании, оставшихся от времен ее расцвета, о японских баночках со специями, о кувшинах, кружках и кубышках, а также о стеклянных сосудах с крышкой и гравюрами на боках. Основательная дубовая стойка с кассой и грифельной доской, настенные светильники, столики, прикрепленные к стене на порядочном расстоянии друг от друга и рассчитанные на двоих, в крайнем случае на троих, посетителей, — всё располагало к отдохновению и доверительной беседе. С одной стороны к общему залу прилегала большая застекленная веранда, с другой — кабинеты. Кабинеты представляли собой небольшие комнатки, зато их было так много, что три из них отвели под фортепьянные, причем расположенные поодаль друг от друга. Каждый такой кабинетик отличался присущей только ему атмосферой и особым настроением, которое зависело, в частности, от цвета ламбрекенов, узора на обоях или висящей в рамке над диваном олеографии. Все это, разумеется, изрядно пропахло табаком и демонстрировало ту «уютную полуопрятность», перед которой явно проигрывает холодная абстрактная чистота.