День поминовения
Старый Пылаев сказал сыну на прощание:
— Смотри не осрами нашей фамилии.
Николай сжался, но ответил:
— Будь спокоен.
Обиделась, огорчилась до слез Маша, но ничего не сказала. Ей хотелось, чтобы муж забыл слова отца, но знала: не забудет.
Боже мой, боже, что будет с нами, куда деваться, куда ехать, как ехать? Только не с эшелоном! Толпы на Комсомольской площади. С Казанского, Ярославского вокзалов отходят поезда на Восток — в Сибирь, Среднюю Азию, идут часто, но их не хватает, на площади, на асфальте отъезжающие — табор за табором: женщины, дети, узлы, тюки, чемоданы, женщины, младенцы, старики, узлы, чемоданы, тюки. Июльское солнце палит, ребята капризничают, плачут, кто просит пить, кто писать, у того понос, у другого рвота. Летают мухи, тучи мух. Сейчас начнутся болезни, и самая страшная — дизентерия. Нет-нет, так она не повезет детей, и вообще надо посмотреть, можно подождать.
Маша отказалась от плановой эвакуации, от эшелона, осталась на даче. Теплилась надежда: может, и не придется уезжать. Под соснами вырыли траншею. Немец бомбил аккуратно, по часам, ежедневно в одно время, вечером, ночью, утром. Подбирался к заводу — он близко.
Тревожно, прерывисто гудели паровозы. Выли немецкие бомбардировщики. Хлопали зенитки. Потом ухала бомба, вздрагивала земля, дача со скрипом качалась, распахивались дверцы буфета, звенела посуда. В начале тревоги Маша поднимала детей — идти в траншею, но налет кончался быстрее, чем сборы, и траншея отменялась.
Беспокоило, что нет писем из Ленинграда, от матери, которая поселилась там лет десять назад со вторым мужем, военным. В августе пришло одно письмо, посланное в июле. Аглая Васильевна писала, что муж на Ленинградском фронте и вряд ли она покинет город, хотя Павлу Андреевичу обещали, что ее вывезут, но ей хочется быть ближе к нему, война страшная, надеяться на скорый исход трудно. Кончалось мрачное письмо словами: “На всякий случай прощаюсь, дорогая моя девочка, и прошу — прости мне давние обиды, ты у меня одна, я люблю тебя крепко, как любила всегда”.
Лето кончалось, становилось холодно, было страшно и одиноко. Хорошо, к Маше попросилась соседка по даче Валентина Гордеевна, старая большевичка-подпольщица, как и Пылаев. Она жила у себя круглый год. Вдвоем было не так страшно, и ходить в траншею перестали совсем.
Сводки Совинформбюро пугали больше, чем налеты: враг продвигался с ужасающей быстротой, мы отступали, Москва была в опасности. Старая молочница, тетя Фрося, рассказывала о беженцах с Белорусской и Рижской дорог, бросивших дома и приехавших к родным сюда, в деревню. Перед эвакуацией из Москвы хозяева приезжали на свои дачи, забивали окна досками. Они говорили, что столица пустеет, наркоматы готовятся к эвакуации, правительство, вероятно, переедет за Волгу или на Урал.
Надо было уезжать, это ясно, надвигается осень, холодает, дров нет, да и при чем тут дрова, нечего было тянуть до последнего — надо, необходимо ехать. Маша энергично взялась за дело: пропуск, билеты, сборы.
Хорошо, что можно было оставлять детей на Валентину Гордеевну.
Каждый день Маша ездила в Москву и к вечеру возвращалась. В 18.15 начинался налет. Маша успевала на электричку 18.05 и однажды, проезжая заводы и склады, увидела, как снизу взлетали красные ракеты. “Сигналят, мать их так”,— ругались мужчины, и все волновались, тянулись к окнам, проклиная врагов, шпионов, пролезших к нам, чтобы помогать немцам. И еще страшнее была мысль, что они не пролезли, а жили тут, рядом с нами, может быть, давно.
Однажды налет застал Машу в метро, на пригородную платформу не выпускали, в переходе нечем было дышать, а когда наконец открыли двери, вокзальное радио сообщило, что разбит путь под Сортировочной и до утра электрички из Москвы не будет, поезда идут от Люберец. Маша шла пешком в Люберцы, торопясь, задыхаясь, и рядом с ней спешили домой, к детям, другие женщины.
Кончался сентябрь, к отъезду все было готово — пропуск, эвакуационный лист, билеты, вещи. Они уезжали, но не в Алма-Ату, как просил Николай, а в Саратов. Там они жили перед войной два года. Были там добрые знакомые, обещали потесниться.
Перед отъездом Маша пыталась еще раз дозвониться матери, но опять безуспешно. Отправила три письма: два Аглае Васильевне — в Ленинград и на дачу, в Детское Село, и одно — родственникам отчима. Во всех письмах Маша просила мать уехать при первой возможности. Она будет ждать ее в Саратове.
От Николая было несколько торопливых открыток — их артиллерийский дивизион еще не имел адреса. Маша боялась, что они потеряют друг друга, но перед ее отъездом пришло письмо с номером полевой почты.
Маша с детьми уезжала из Москвы в начале октября.
1941 год.
Начало июля.
Дорогие, уезжаю, если смогу, напишу с дороги. Крепко-крепко целую тебя и деток. При первой возможности напишу. Будь бодрой и мужественной.
27 июля.
...Прошли 80 км за два дня, первый день очень устал, второй легче. Я в замечательном месте: тонкие среднерусские пейзажи, уютная деревушка, затерявшаяся в верховьях большой реки. Здесь так хорошо, что захотелось как-нибудь потом приехать сюда с тобой и детишками. В семье хозяев, у которых я остановился, семеро мальчишек!!!
Август.
...Все больше и больше осваиваем военную премудрость, но все же это очень мало. Я научился владеть артиллерийским прицелом и наводкой, начинаю осваивать винтовку...
Даже странно, когда смотришь на тихие мирные пейзажи, думать, что идет невиданная до сих пор битва.
...Нас обмундировали во все новое — хорошие гимнастерки, башмаки и проч. и проч. Поглядела б ты на меня сейчас!
Сентябрь.
Я на Валдае... Громадные озера между грядами холмов, покрытых лесами. В лесу ягодники — земляника, малина, брусника, костяника, ежевика. Когда сынок подрастет, мы с ним летом обязательно пройдем по пути, где шел его отец...
От этих писем веяло дыханием мирного лета, и у Марии Николаевны вдруг возникли утешные мысли: война скоро повернет, мы прогоним врага, Николай вернется.
ПРОВОДЫ
Аксинья Кузьминична
Разное вспоминалось Аксинье из долгой ее жизни: то радостное, светлое, то печальное, горькое, а то и страшное. Порой не понять, почему вспомнилось то или другое. Одно — из самых дальних времен, другое — поближе, а то и сон какой в уме всплывет или что мать рассказывала и станет наравне с пережитым и виденным.
Войну вспоминать Аксинья не любила. Рухнула война на ее жизнь как обвал, и хоть с годами разобрали гиблые обломки, наладилась жизнь, но все ж было не так, будь Федор живой.
А война все равно вспоминалась. Сама вспоминалась. Так ноют рубцы от старых ран, заставляют их помнить.
Мужа Аксиньи Федора Матушкина мобилизовали в первые дни войны. Провожали мужчин из нескольких сел и деревень. На подводах, на машинах ехали до железной дороги — двадцать пять километров. Собрался народ толпою на вокзале, на платформе, в палисадниках на траве. Гомон в сотни голосов, наказы, наказы — не забывай, пиши, овец продай, смотри, дом, детей береги, корову отправь, матери уважение, отпиши брату, достань в печурке под кирпичом, смотри дожидай, носки шерстяные подо всем, пирожок вперед скушайте... Одного не говорили женщины: “Смотри береги себя”,— таких слов не было, были мысли: “Господи, сохрани, чтоб вернулся живой”. Бабушки надевали образки на шею внукам, внуки не давались, стыдились, отпихивались, потом уступали — ладно уж, вешай.
Набирали воду про запас в котелки, чайники, бутылки, наспех выпивали по последней, закусывали пирогом, может, в остатний раз, запихивали в мешки и карманы свертушки с гостинцами, посылочки от теток, дедов, дядьев. Оркестр из районного Дома культуры налаживался играть.