Духовидец ( Из воспоминаний графа фон О***)
– Да, принц, вы и вправду сумели сопоставить события, которые, если взять их по отдельности, кажутся вполне естественными, но все же так связать их воедино может только нечто, весьма схожее с колдовством.
– Как? Значит, вас меньше пугают чудеса, чем неизвестные и необычайные явления? Как только мы признаем, что армянин, который избрал меня целью или средством для своих замыслов, действовал по обдуманному плану, – то все, ведущее его кратчайшим путем к достижению этого, окажется для нас приемлемым и вполне закономерным. А разве можно так быстро завоевать человека, если не создать себе репутацию чародея? Кто сможет сопротивляться человеку, которому повинуются духи? Но я согласен с вами в том, что мои предположения надуманны. Да я на них и не настаиваю, ибо не стоит труда прибегать к помощи сложных и нарочитых хитросплетений, когда здесь нас выручила простая случайность.
– Как! – воскликнул я. – Значит, все это простая случайность?
– Да, пожалуй и так, – продолжал принц. – Армянин знал, что жизнь моего кузена в опасности. Он встретил нас с вами на площади святого Марка. Это обстоятельство подбило его на предсказание, которое, окажись оно ложным, превратилось бы просто в пустое слово, но зато при удачном совпадении могло бы иметь самые серьезные последствия. Попытка увенчалась успехом, – и только тут он начал обдумывать, как воспользоваться благосклонным подарком случая, чтобы выполнить последовательный план. Время разъяснит нам эту тайну, а быть может, и не разъяснит; однако поверьте мне, друг мой (тут он взял меня за руку и лицо его стало очень серьезным), человек, которому подвластны высшие силы, не нуждается в шарлатанстве, – нет, он презирает обман.
Так окончилась наша беседа, которую я привожу целиком, потому что она доказывает, как трудно было преодолеть недоверие принца, а также и потому, что это свидетельство снимет с его памяти упрек в том, что он слепо и необдуманно бросился в западню, которую ему расставило неслыханное коварство. «Не все, – пишет далее в своих записках граф фон Остен, – которые сейчас, когда пишутся эти строки, с насмешкой и презрением взирают на его слабость и с самонадеянной гордостью людей, чей здравый смысл никогда не подвергался испытаниям, считают себя вправе осудить его, не все, повторяю, смогли бы столь мужественно противиться первому этому испытанию. И если в конце концов, несмотря на столь счастливое начало, мы все же станем свидетелями его падения, если им завладеет та грозная опасность, о смутном приближении которой принца предупреждал его добрый гений, то свет скорее должен дивиться грандиозности гнусных козней, которыми удалось опутать столь высокий разум, а не смеяться над безумством принца. Не житейскими побуждениями вызваны эти мои показания, ибо того, кто мог бы благодарить меня за них, уже давно нет на свете. Исполнилась роковая его судьба, давно очистилась душа его у престола вечной истины, а когда будут читаться эти строки, и моя душа тоже будет обретаться в вечности. Я пишу – и да простится мне невольная слеза при воспоминании о самом дорогом мне друге! – я пишу для восстановления справедливости: принц был благородным человеком и, несомненно, стал бы украшением трона, которого он стремился достичь преступными средствами по злобному наущению».
Книга вторая
– Вскоре после этих событий, – так продолжает свой рассказ граф фон Остен-Закен, – я стал замечать в настроении принца значительную перемену. До сих пор принц избегал сколько-нибудь серьезных попыток подвергнуть сомнению свои религиозные убеждения и довольствовался тем, что, не вникая в основы своей веры, стремился очистить грубо-чувственные религиозные понятия, в которых он был воспитан, более высокими идеями, воспринятыми позднее. Вообще предмет религии, как он не раз признавался мне, всегда казался ему заколдованным замком, куда нельзя ступить без трепета, и гораздо благоразумнее в смиренном благоговении проходить мимо, не навлекая на себя опасность заблудиться в этом лабиринте. Однако склонности прямо противоположные всегда неудержимо влекли его к исследованиям, связанным с этими вопросами.
Ханжеское и раболепное воспитание было источником его страха перед религией; в неокрепшем детском мозгу запечатлелись мрачные образы, от которых принц не мог вполне избавиться в течение всей жизни. Религиозная меланхолия была наследственным недугом его семьи. Принц и его братья получили воспитание, благоприятствующее этим наклонностям, и оно было поручено людям, которых отбирали именно с этой точки зрения, – то ость лицемерам или фанатикам. Вернее всего можно было заслужить высочайшее одобрение родителей, если бы удалось под тяжким нравственным гнетом задушить детскую непосредственность в мальчике.
Черной, как ночь, была юность нашего принца; радость изгонялась даже из его игр. Во всех его представлениях о религии было что-то устрашающее, и ее грозный, беспощадный образ сильнейшим образом владел его пылким воображением и удержался в нем надолго. Его Бог был страшилищем, карающей десницей; вера в Него – рабским трепетом или слепой покорностью, подавляющей всякую силу и смелость. Всем его детским и юношеским страстям, вспыхивающим с особой силой благодаря мощному телу и цветущему здоровью, религия преграждала путь; со всем, что было дорого его юному сердцу, она вступала во вражду; никогда не ощущал он религию как благодать, всегда она становилась бичом его страстей. И в нем постепенно разгорался против нее затаенный гнев, странно сочетаясь в душе его и в разуме с благоговейной верой и слепым страхом, – это было сопротивление Владыке, перед которым он в равной мере испытывал отвращение и трепет.
Не удивительно, что он воспользовался первой же возможностью, чтобы уйти из-под столь сурового ига; но убежал он от него, как бежит крепостной от жестокого властелина, сохраняя и на свободе чувство рабской зависимости. Именно потому, что не по свободному выбору отказался он от верований своей юности, именно потому, что он не дождался, пока его созревший разум поможет ему постепенно освободиться от них, а вместо этого вырвался, как беглец, над которым еще тяготеет право собственности его господина, – именно поэтому он всегда, даже после самых сильных отвлечений, неминуемо возвращался к прежней вере. Он убежал с цепью на шее и неминуемо должен был стать жертвой любого обманщика, который заметил бы эту цепь и сумел за нее ухватиться. Что такой обманщик нашелся, покажет дальнейшее повествование, если читатель уже об этом не догадался.
Исповедь сицилианца оставила в уме принца более глубокий след, чем она того стоила, а незначительная победа, которую одержал его рассудок над этим неудачным обманом, чрезвычайно укрепила в нем веру в свой разум. Он сам поражался легкости, с которой ему удалось разоблачить этот обман. Рассудок его еще не научился отделять истину от заблуждений, и он часто принимал одно за другое, поэтому удар, разрушивший его веру в чудеса, поколебал и все здание его религиозных убеждений. С ним произошло то, что происходит с неопытным человеком, который обманулся в дружбе или любви, сделав плохой выбор, и поэтому вообще потерял всякую веру в эти чувства, приняв простую случайность за истинный признак и свойство любви и дружбы. Разоблаченный обман заставил принца усомниться в истине. К несчастью, и доказательства истины он строил на столь же шаткой основе.
Эта мнимая победа радовала его тем больше, чем сильнее был гнет, от которого он благодаря ей как будто освобождался. С этой минуты в нем пробудился такой дух сомнения, который не щадил даже самого святого.
Многие обстоятельства способствовали тому, чтобы поддержать это душевное состояние и еще более укрепить его. Одиночество, в котором принц жил до сих пор, уступило место самому рассеянному образу жизни. Сан его стал всем известен. Знаки внимания, на которые ему приходилось отвечать, этикет, который он по своему положению обязан был соблюдать, незаметно вовлекли его в вихрь светской жизни. Его титул и личные качества открыли ему доступ в наиболее просвещенные круги венецианского общества, и вскоре он стал встречаться с образованнейшими людьми республики, с учеными и государственными деятелями. Это заставило его расширить однообразный и тесный круг понятий, в котором до сей поры был замкнут его ум. Он осознал убожество и ограниченность своих знаний и ощутил потребность в более серьезном образовании. Устаревшие его идеи, при всех своих преимуществах, находились в явном и невыгодном противоречии с современными идеями общества, и незнание самых обычных вещей часто ставило его в смешное положение, – он же пуще всего боялся показаться смешным. Ему казалось, что он должен личным своим примером опровергнуть недоброжелательное предубеждение, создавшееся в отношении его родины. Добавьте еще, что по свойству характера его раздражало всякое внимание, если, как ему мнилось, оно было оказано его сану, а не личным его достоинствам. Особенно чувствовал он себя униженным в присутствии людей, блиставших умом и завоевавших общее признание личными заслугами, вопреки незнатному своему роду. Быть отмеченным в таком обществе только за свое знатное происхождение казалось принцу глубоко унизительным, тем более что он, к несчастью, был уверен, что его имя препятствует ему соревноваться с другими. Все это вместе взятое привело его к убеждению, что нужно заняться своим запущенным образованием, чтобы усвоить все, чем жило за последние пять лет образованное и мыслящее общество, от которого он так сильно отстал.