Любовь?
Ганс Гейнц Эверс
Любовь?
Дорогая Лили, помнишь ли ты, как однажды высмеяла меня? — Я просил тебя позволить поцеловать твои ноги. Ты ответила тогда:
— Ну тебя, Ганс, тебе вечно надо что-то особенное!
Ныне я и в самом деле пережил нечто особенное, и хочу рассказать тебе об этом.
Ты знаешь: летом я был в Висбадене. Там я познакомился с Паломитой — ты знаешь о ней по моим песням.
Она, дочь немецких родителей из Буэнос-Айреса, прибыла в Германию навестить своих родных. Ее двоюродный брат служит окружным судьей в Висбадене, там я ее и встретил. Ей было восемнадцать лет, она была гибкой и белокожей, такой же белокожей, как ты, Лили.
Однажды я принес супруге судьи цветы. Паломита была дома, на ней было светлое свободного покроя домашнее платье, украшенное пестрыми цветами. Фрау Клара распорядилась принести шампанское, мы пили его, заедая клубникой и куря сигареты. Фрау Клара болтала и смеялась, она сновала вокруг, она садилась на стул, глядела в окно — так живо и так деловито! Но Паломита не тронулась с места, не произнесла ни слова. Вытянув ноги, она сидела в шезлонге, подливала кофе в тончайший стакан и спокойно взирала на меня голубыми глазами. Когда фрау Клара вышла на несколько минут, я подошел к Паломите, взял ее за руку и поцеловал. Она спокойно отдалась поцелую.
Я не знаю, когда нам обоим стало понятно, что мы любим друг друга. Я приходил к ним каждый день после полудня, в четыре часа. В это время окружной судья отправлялся на службу, а оттуда всегда заходил в кафе пропустить стаканчик. Мы оставались совершенно одни вплоть до восьми часов. Сначала мы пили чай втроем, потом фрау Клара выходила и оставляла нас одних.
И всякий раз на одной и той же фразе: — Извините меня, но мне нужно к портнихе! Или же: — Извините, дети, сегодня фотограф обещал дать пробные отпечатки, и мне нужно забрать их... — Я не помню всего того, что ей нужно было забрать и принести — легкая улыбка, и она исчезала из дома.
Обычно мы стояли у окна и кивали ей на прощанье.
— Ведите себя прилично, детки, — кричала она нам, — мама быстро вернется.
Но она никогда не возвращалась ранее восьми.
Говорили мы очень мало, и Паломита, и я. Как истинная южанка, она была ленива и медлительна в каждом своем движении, но ее леность несла на себе печать божественного света, суверенности. Часто она приседала передо мной, упирала свои локти мне в колени, глядела на меня в упор, и тогда я гладил ее щеки или читал ей мои песни.
Или же она садилась за клавир и играла. Мягкая, насыщенная, трепещущая музыка. Я садился на корточки возле нее. Брал порой ее ножку, снимал туфлю и чулок и покрывал ее милую белую ножку жаркими поцелуями. Она находила это вполне нормальным, не видела в этом ничего «особенного», не то, что ты, Лили!
Мы оба любили друг друга, Паломита и я! И ее юная, ее восторженная первая любовь усыпляла меня, позволяла мне забыть все внешнее в этом прекрасном раю, тяжелые турецкие портьеры которого едва ли пропускали хоть один луч солнца.
Это было счастье, это счастье заключило меня, смеясь, в свои объятия. Я не писал тебе об этом, Лили? — Но разве я хоть раз писал тебе, когда был счастлив?..
Но моему приятелю я рассказывал про все это. Ты знаешь его: это изящный маленький Чарльз. Кому-нибудь я должен был рассказывать про это! Я даже взял его однажды с собой и привел на Шлоссенштрассе. Мы выпили вчетвером. Фрау Клара, Чарльз и мы двое — за нашу любовь! И Паломита обняла меня за шею:
— О, мой Ганс, как я люблю тебя!
...Только два месяца после этого она должна была возвратиться за океан. И поэтому она уговорила свою кузину, чтобы та избавила ее от всяких забав и забот, от партий в теннис, соревнований в беге, концертов и посещений театра. Она все время оставалась дома, одна...
Окружной судья удивлялся ее поведению и наконец пришел к выводу, что она, по всей видимости, страдает от несчастной любви.
Но любовь ее была счастливой.
18 июня я посетил ее в очередной раз. Фрау Клара уже ушла, и Паломита, как обычно, лежала на софе, вытянув ноги. Мы пожелали друг другу «доброго дня», поцеловались. Вдруг, когда моя рука скользнула по ее вискам, раздался слабый выдох и она, кажется, заснула. Я еще несколько раз провел рукой по ее лицу — действительно, она спала. Я не практиковал гипноз уже более двух лет, не практиковал после Мюнхена. Ты помнишь, Лили, там это было нашей ежедневной игрой!
Паломита спала. Я осторожно распустил ее волосы и погрузил лицо в эти мягкие локоны моей белокурой госпожи...
Тут раздался звонок. Вернулась фрау Клара. Сегодня она осталась с нами. И я гипнотизировал Паломиту все снова и снова — она была чудным медиумом. Она немедленно исполняла всякий приказ: декламировала, пела, играла — с ней можно было бы прекрасно выступать на сцене. Фрау Клара была в восторге...
На следующий день я пришел снова, и когда мы остались вдвоем — легкий нажим руки — «спи, милая!» — и она откинулась назад, заснула. Для меня это было неизвестным, неописуемо сладким чувством — держать ее спящую на руках.
Бездыханно, неподвижно лежала она. Я целовал ее локоны, ее глаза, губы, руки. И затем — о, я едва ли сознавал, что делаю! — я расстегнул ее платье и покрыл поцелуями ее белые груди.
И каждый день с тех пор я усыплял ее, если только мы оставались одни — каждый день.
Двадцать четвертого июня солнце так палило в небе, так палило. И в этот день моя кровь пульсировала и кипела как никогда. Я пришел к Паломите. Фрау Клара ушла, и она уснула на моих руках. Тогда произошло это. Я раздел ее, снял юбку и сорочку, я снял с нее все. Она не шевельнулась. И тогда я лишил ее невинности...
Она не сопротивлялась, ее глаза были закрыты. Только один слабый вскрик вышел из ее уст. Крик смертельно раненой лани, которую моя пуля настигла некогда на охоте в Красном бору.
С тех пор я редко видел Паломиту бодрствующей. Как только я приходил к ней, я усыплял ее. Двумя днями позднее я приказал ей:
— Ты слышишь меня, милая? Я хочу, чтобы сегодня ночью ты пустила меня к себе. Тебе нужно добиться, чтобы ключ от дома оказался в твоих руках до того, как ты уйдешь в свою спальню. Ты слышишь? — Сегодня ночью ты возьмешь ключ, привяжешь его на длинный шнур и спустишь в окно. Двери оставишь незапертыми. Оставь также свет в своей спальне, чтобы я видел, что ты ждешь меня. Ты слышишь, что я тебе говорю? Ты — все — это — должна — сделать!
Паломита дрожала, ее влажное тело трепетало в моих руках.
— Ты меня слышала? Ты сделаешь это?
Ее «да» казалось вынужденным.
Но я не придал этому значения. Около двенадцати часов я поспешил на Шлоссенштрассе. Я взглянул вверх — ее окна были освещены. Я перелез через решетку, перепрыгнул через палисадник. Из окна ее спальни свешивался ключ. Я рванул шнурок вниз, открыл дверь дома, поспешно поднялся на второй этаж. Дверь ее комнаты была не заперта, она сидела полуодетая на кровати.
Ее взгляд был странен: испуган и недоверчив сразу. Казалось, она видит грезы с открытыми глазами.
И словно для того, чтобы удержать сновидение, она закрыла глаза. Я быстро приблизился к ней, одно слово, одно дуновение уст: она спала.
Я же держал ее в моих руках, держал всю эту незабываемую ночь.
И следующую ночь, и ночь, следующую за следующей — тоже. И так одиннадцать баснословных, сказочных ночей...
Десятого августа она должна была уехать. Она должна была в Баден-Бадене встретить своих дядю и тетку, а затем вернуться вместе с ними. Оттуда — Геную, а из Генуи — на родину на «Альстере». Она не хотела, чтобы я проводил ее до Баден-Бадена, где она должна была провести еще два дня. Поэтому просил, умолял ее вернуться оттуда еще на один день, хотя бы на пару часов. Наконец, я внушил ей это во время гипноза. Она обещала мне.
О, как я боялся перед ее отъездом! Затем я остался один, один на один с самим собой, с моими ужасными мыслями!